* * *

Политический разговор с Мусташем:

- Когда придем в Стамбул, - говорит Мусташ торжественно, - мы освободим падишаха из-под власти гяуров.

- Падишах в Стамбуле кончился, милый Мустафа.

- Как так, эффенди?

- Ты слыхал про Кемаля?

- О! - Мусташ восхищен. - Кемаль большой и храбрый паша. Но, ведь, он - не падишах? Падишах в Стамбуле.

- Представь себе, Мустафа, что того, который в Стамбуле, покинул Аллах.

- Как же быть теперь? Без падишаха нельзя.

- Ты знаешь, откуда дует влажный ветер?

- Знаю. Он дует с моря. С гор идет сухой ветер, сухой и с песком. Он ест глаза.

- Но тот, что дует с моря, он освежает и останавливает жажду. И вот, там, откуда дует ветер, - там есть падишах.

- Знаю, - неожиданно и уверенно говорит Мусташ. - Его зовут Ленин.

- Ну, нет, - медленно говорю я, в глубине души удивляясь политическим познаниям Мустафы. - Нет. Моего падишаха зовут иначе. У него голубые глаза и волосы, как цветение пшеницы... У него голос, как у жаворонка...

- Ну, так это - женщина! Я думал эффенди расскажет мне про Ленина, Мусташ разочарован. А что я могу рассказать ему про Ленина?

Про своего падишаха я могу ему рассказать. Он очарователен, этот падишах, и власть его никогда не умрет на земле. Он поет и порхает, и от его пения небо делается синим, а ветер - вольным и ласковым. Он...

- Его посетил Аллах, и он велел Кемалю итти на гяуров.

Мусташ упорно и укоризненно смотрит мне в глаза. Он уверен, что я что-то от него скрываю. Потом он вспоминает, что настало время творить вечерний намаз, расстилает вместо коврика свой давно опустевший мешок и становится на колени, лицом к востоку. А слева его ласкает ветер, влажный ветер моря и словно обвевает Мусташа тихими, далекими волнами нежности, кротости и безгрешных, детских, шаловливых ласк, плывущими с моей далекой родины.

* * *

Сто двадцать турецких фунтов золотом выдаст штаб оккупационного корпуса британской королевской армии тому, кто доставит в штаб в Константинополе или греческому командованию в Смирне или французскому командованию в Адане или итальянскому командованию в Адалии, - добросовестные, точные, вполне проверенные сведения о местонахождении бандита иностранного (неанатолийского) происхождения, взорвавшего мост на р. Джуме и пытавшегося повредить большой мост через р. Мендерес. Сухой, горный ветер бешено треплет надорванный зеленый листок...

* * *

Вот уже три дня, как мы с Мусташем засели в "бест" недалеко от небольшой турецкой деревушки. Деревушка - вся в чинарах, тем не менее, она обожжена жгучим анатолийским солнцем, и плоские ее белые крыши, как исполинские изразцы поверженной печи великанов. Наше убежище - в остатках средневековых развалин. Определить назначение того, чем были эти развалины прежде, довольно трудно; может быть, здесь была баня для рыцарей Готфрида Бульонского или этапный пункт для пересылаемых на родину невольников. Во всяком случае, для нас с Мусташем эти развалины - неоценимая находка. Прежде всего, развалины помещаются на небольшом холме, и представляют удобный наблюдательный пункт; жалкие остатки крыши дают возможность укрываться от начавшихся осенних дождей; наконец, благодаря близости селения, мы обеспечены продовольствием, а это - далеко нелишнее после продолжительной голодовки; короче сказать, мы об'едаемся вяленой говядиной - "баздырма", маслинами и султанским виноградом. Кроме того, большая амфора в углу нашего жилища постоянно пополняется ячменным пивом или необычайно душистым медовым напитком. Об этом заботится Евразия. Кто она - я не знаю. Вероятно, просто турецкая девушка из нашей деревушки. Ее зовут иначе, но мне трудно выговаривать ее имя, поэтому я зову ее именем, высеченным на одной из стен нашего убежища. Под надписью Евразия на старо-греческом языке, высечены странные барельефы, - какие-то люди, похожие на рыб, с громадными головами, в чепчиках, с круглыми удивленными глазами, а туловища маленькие и без ног. - Это - указание пути, уверяет Мусташ. Как бы то ни было, но содержание знаков и надписей интересует меня, главным образом, в присутствии Евразии... Когда она приходит, Мусташ отбирает у ней плоскую фляжку с ракией и отправляется пьянствовать в свой угол. Я же беру девушку за руку и мы уходим под большую маслину есть сочные, сладкие фиги, читать надписи и... бесконечно смотреть друг другу в глаза. Когда она уходит, - это происходит обыкновенно глубокой ночью - я ругаю Мусташа неверной собакой, прислужником гяуров и грожу пожаловаться на него первому встречному мулле: не подобает мусульманину хлестать водку, как сапожнику и орать бессмысленные песни... с риском быть услышанным хотя бы блуждающими "тарелками". На утро, проспавшись, Мусташ делает прозрачные намеки о людях, забывших своего падишаха. К вечеру мы, обыкновенно, миримся, и наше примерение венчает появление Евразии.

* * *

...Пятый день мы спасаемся от погони, - без крова, без пищи, без воды, без воды, - в степи, покрытой малорослым кустарником, - и он служит нам единственным прикрытием. Часть пироксилина пришлось утопить в реке. Нас выдали...

* * *

Самое скверное то, что приходится уходить бесшумно. Иной раз просто необходимо было бы швырнуть гранату, но - -

Кажется, нас постепенно окружают.

Если греческие бандиты устроили в развалинах засаду, - вечером должна была притти Евразия и

- стараюсь не думать.

* * *

Мы, кажется, ушли. Здесь бесконечные, уже осыпавшиеся, маковые поля. Еще небольшая проверка, и можно будет отдохнуть. Мустафа остался на повороте, за горой, в качестве разведчика.

Англичане. Это они.

У вас квадратные подбородки, господа британцы.

У нас тоже квадратные подбородки. Чччорт!

Рука дрожит от слабости.

Лучше немцы, чем англичане.

Торгаши, предатели, вампиры бедной моей родины, - вот англичане... Теперь я понимаю моих друзей с трапезундского побережья: они начали с того, что швырнули в море всех англичан.

Евразия, моя Евразия, неужели я тебя покинул в несчастьи?

* * *

Мустафа не пришел.

Зажиточная деревня, - хозяйка маковых плантаций.

После бесконечных переходов с пудовой ношей на спине, после голода и жажды, тончайшей сети преследований, туманящей мозг и изнуряющей тело, о, только после всего этого, чтобы отделаться, чтобы забыть, забыть... я выкурил свою первую трубку опиума. - Кури афиун, - сказал мне старый, морщинистый османлис - и дал мне несколько лепешек и курительный прибор.

Это было на высоком утесе, в развалинах старого замка, командующего над равниной маковых плантаций. Сначала я мысленно преследовал англичан, бегущих, отступающих, лавиной катящихся прочь от моих снарядов. Я их кромсал, давил, бил, взрывал, я не давал им опомниться, заряжал - бил, заряжал - бил... Потом... потом в моей душе возник, воскрес, возродился Дарий, сын Гистаспа, и вместо маковых плантаций я увидел стройные ряды воинов, уходящие, уходящие к северу, к равнинам Скифии. Шли плутоватые финикияне с громадными кольцами в ушах, шли квадратноголовые египтяне, шли смуглые персы с блестящими в тумане мечами, а за ними, стройными фалангами - наемные эллины в поножах, касках и с великолепно инкрустированными щитами. Они шли, приветствуя своего повелителя, шли на завоевание скифских равнин, голубых долин за пределами Фракии, они шли к желтым народам, живущим за Индом, они, повинуясь моей руке, шли по всем направлениям. Их железная поступь гордо отзывалась в моем сердце. А рядом со мной - была моя нежная супруга, моя Евразия. Только куда девался полумонгольский разрез глаз, смуглая кожа, восточная томность в полузакрытых глазах? У нее были белокурые косы, как цветение пшеницы, и... голубые глаза. Я прощался с ней, и это в последний раз перед походом мы сидели рука-об-руку на высоком утесе, на легком походном троне, - я, царь-царей, и она, моя царица. Внизу, на подножии утеса скульпторы и каменотесы спешно заканчивали мой барельеф. Здесь, в этих плодоносных и неприступных, окруженных высочайшими скалами, равнинах, будет сердце мира, а не в далеких Сузах. Отсюда...