Как гибло и страшно, бился в рукопашке, Мартын, обхватив автомат, словно палицу, за ствол двумя руками. В разорванном тельнике и страшной раной через всю грудь. Пока не упал навзничь с пробитой, навылет, головой.

Вот я лежу, вжимаясь в землю, под градом пуль, который дарит мне бледный, напуганный дух, а пули как жJлуди, громко и смачно стучат в скалу над моей головой, посыпая меня крошками. Я не высовываясь, поднимаю автомат не глядя над головой и наугад, поводя стволом вправо-влево, просто чудом попадаю в него. Яица с горошину, нервы давно уже, как струны, лопнули. Сантиметр, за сантиметром я ползу к центру...

Мы очень удачно использовали фактор внезапности. Еще долго, после боя, я не могу встать и идти, ноги отказываются шагать и я просто ползу на заднице к сидящему невдалеке Пахе.

Наступает вечер. Тишина. Пятеро оставшихся в живых, мы сидим и молча, передавая друг другу, пьJм водку из горла. Меня трясJт как малярийного. Через неделю, у меня день рождения, я стану совсем взрослым и если выживу, смогу ходить в кино на сеансы до 16. Потому что мне уже будет 19.

1990

НОЧНЫЕ ДУМЫ

Нет, это не транквилизаторы, и даже не бред. Это боль души моей, истерзанной и надорванной, как троллейбусный билетик, безжалостной рукой пьяного контролJра. Она кровоточит и саднит, как порезанный в детстве пальчик. Она ноет и дJргается в такт биению моего истерзанного, громкими политическими играми, сердца. Оно загнанное и испуганное, как маленький мальчик, потерявший маму. Оно изнасиловано политорганизацией и воспитателем моего детского дома. Он тыкал в него грязным пальцем, ковыряясь в его желудочках, заглядывая мутным глазом в аорты и вены, громко цыкая зубом и недоверчиво кривя небритую, опухшую от пошлой жизни рожу, словно сомневаясь в его существовании, вонял моему сердцу в "лицо", гнилостным, желудочным запахом и застарелым перегаром. Он топтался по нему, своими навечно скользкими, грибковыми ногами, как скорый поезд, по телу потерянного бомжа. Терзая и издеваясь над ним, со всей этой вшивой политикой, кремлJвской братией и нашей доблестной, самой доблестной в мире армией, которая брила меня кусачей ручной машинкой, заставляла ползать под шквальным огнJм и гнить в окопах. Хоронить своих друзей, закрывая им глаза, провожая в последний путь, и плакать сухими слезами, над их растерзанными, но по прежнему молодыми и сильными, никогда и ни кем не отпетыми телами.

О чJм бишь я? Да всJ о том же, о боли и крике души моей.

Моей душой накормили толпу. ЕJ терзали и били, как били СерJжу Ариджанова. В лицо. Сапогами.

Когда он корчился и харкал кровью в их ненасытные, лоснящиеся от бараньего жира рожи, а они сыто хохотали, глядя на то, как он странно выгнувшись, хрипя и кося, страшно выкатившимся глазом на кол, которым его проткнули прямо посередине вырезанной на груди звезды, и как он САМ, скользкими от крови руками, всJ более и более слабеющими, пытался вытащить его. Как я рвался, привязанный, не в силах смотреть на всJ это, и почему то прося у него прощения. У него, который уже давно не слышал меня, и был по своему счастлив в своей боли, полуумерший, но не сдавшийся, и даже с отрезанным языком выкрикивавший им в лицо, слова ненависти. И они, как ни странно понимали его, и от этого, сатанея ещJ больше, надсадно, словно выполняя какую то не посильную работу, молча и страшно, всJ били и били его, делая короткие перерывы, тяжело, со всхлипом дыша, не в силах даже переговариваться друг с другом и только глядя, недоумевать, почему он улыбается, смотря в их глаза.

Почему я вспоминаю это по ночам? Я не знаю.

Мне больно и страшно...

КОВЕРНЫЙ ВОЙНЫ

- Давай - давай!!!

- Вперед - вперед!!!

- Домой - домой!!!

И так без конца. Как молотом по ушам.

- Давай - вперед!!!

- Домой - давай!!!

Раньше стук колес звучал по другому. Радостнее что ли.

- Туда - сюда!!!

- Сюда - туда!!!

- Ха-ха - ха-ха!!!

Да, раньше все было по другому. И стук колес и пейзаж за окном. И верхняя полка, вырванная с боем у товарища, превращалась в свой уютный мирок, в который можно было пускать только с разрешения, как к себе домой. Сейчас она уже не кажется такой милой. Сейчас ты уже знаешь, что спускаясь, скатываясь вниз, ты рискуешь сломать себе что-нибудь и стать небоеспособным, и те несколько секунд, которые ты летишь вниз, так безвозвратно улетают вместе с жизнью прострелянной навылет.

- Давай - давай!!!

- Домой - домой!!!

- Вперед - вперед!!!

Сейчас все не так. Как в песне у Высоцкого......

- Нет, и в церкви все не так. Все не так ребята.

Вчера, отправляясь от какого-то очередного полустанка. Я стоял на подножке и жадно докуривал, понукаемый проводником. Поезд догнал какого-то мужика, и он какое-то время шел рядом, пока поезд набирал ход, потом увидел меня и резко вскинул руку для прощального взмаха. Я похолодел. Дернувшись назад, чуть не сбил проводника. Раньше, я бы еще долго махал бы ему и всем тем, кто махал бы мне, счастливо улыбаясь и писал кипятком от того, что тебя заметили. А сейчас я напрягся, как целка....

- Грустный!!! Оглох, что ли? Ты че, брат? Пойдем, там Прохор где то водку достал. Тебя, бля, одного ждем.

Это Серега. В роте, просто Пополам. На войне прозвища дают метко. Поговорка у него любимая - Порву пополам, как селедку!!! - вот он и Пополам. Ну а Прохор, он Прохор и есть. Фамилия у него такой, Прохоров. Мы едем ко мне в Москву. На побывку, так сказать. Поезд Владикавказ - Москва. На войне его называют пьяным поездом. Ну а я Грустный, просто Грустный. Так меня называют. Но я не грустный, я задумчивый. Серега стоит передо мной, сильно раскачиваясь, пьяный и не бритый. Мне почему-то неприятно смотреть на него. Странно еще пол часа назад мне было по барабану. Порванный и в каких то жирных пятнах тельник. Опухшая морда. У краешка губ, прилипла хлебная крошка. Мне становится невмоготу, и я отворачиваюсь. Невмоготу от того, что я понимаю, что я точно такой же. И морда у меня такая же, и тельник. И воняет от меня окопом.

- Не. Я не понял. Ты че брат? Ты че тормозишь? Идешь, нет?

Не оборачиваясь, я машу рукой.

- Хга -хга-а-а!!! - неожиданно веселю я Серегу - Грустный нажрался!!! Ладно Гру, не бздо, постой тут, проветри жопу. Я те оставлю.