В играх той банды ребят, к которой принадлежал и я (от 4 до 10 лет), он никогда участия не принимал. Если для нас жизнь раскрывалась как чудесное видение, полное всяких волшебных радостей, ощущения силы, здоровья, ожидания завтрашнего дня и осуществления наших, самых невероятных, предприятий, то для А. его младенческие и детские годы представляли почти непрерывную цепь физических страданий. Все это не было опасно для жизни, но до ужаса мучительно. Не успел прорвать флюс, как на глазу (иногда сразу на двух) выскакивал ячмень, проходил ячмень - начинался карбункул... и т.д. (Я вижу А. все время с перекошенной от флюса физиономией, с повязкой на щеке или на шее, с ушами, затянутыми ватой, сидящим над кастрюлей горячей воды, которую он ватой прикладывал к больным местам.)

Я был слишком мал и не могу сказать, какие медицинские силы были в поселке, но А. лечили больше т. н. "домашними средствами" - из лекарств же применяли неизменную панацею тех времен рыбий жир вовнутрь и йодоформ снаружи, и у нас в квартире первые годы в Крюкове постоянно, в особенности зимой, стоял тяжелый запах йодоформа, рыбьего жира, какой-то специальной "глазной" помады и пр. специй.

Много горя также причинял А. хронический насморк. Следы его остались и позже: нос у А. всегда был слегка распухший и красноватый, а в сырую и холодную погоду делался густо пунцовым, что тоже его печалило ужасно.

Болезнь А. немного утихла к 7-8 годам, но не исчезла окончательно. Даже в зрелые годы, уже в Крюкове, у него периодически появлялись то флюс, то ячмень, а чтобы скрыть шрамы на шее от карбункулов, он всегда носил или очень высокие воротники, или русские рубашки (летом, после 1917 г.).

Во всем этом был какой-то заколдованный круг: т. к. А. легко простуживался от малейшего сквозняка или холодного ветра, то его постоянно кутали в теплую одежду, всякие шарфы и пр. - организм не закаливался, но делался все более слабым и не способным на сопротивление, и А. простуживался даже, когда при нем открывали на минутку оконную форточку.

Конечно, труднее всего приходилось маме. Я преклоняюсь перед памятью этой святой женщины. Ведь все лежало на ней, и начиная с 1893 года, когда Наташа упала с постели и осталась парализованной на всю жизнь (отнялись ноги), надо было ухаживать и за этой несчастной девочкой. Правда, к тому времени, когда я начинаю себя помнить, сестра Саша была 16-17 летней девушкой и, конечно, могла помогать маме.

Так или иначе, но я думаю, что присутствие в нашем доме этого несчастного ребенка создавало атмосферу грусти и, б. м., скрытого отчаяния. Когда она умерла в 1899 г., то это было освобождением и для нее, и для семьи. На ее могиле отец поставил большой, солидный чугунный крест с распятием, которое он сам вызолотил. Кто знает, б. м., он еще стоит там?

Как я уже указал выше, во всех наших детских играх А. никогда участия не принимал, вообще, я как-то мало вижу его в своих детских воспоминаниях.

Правда, зимой и летом я был на дворе, где нас было человек 10 (сколько игр и сколько приключений). В это время мы уже жили не у Мухи, а у Скальковского (кажется, он был дорожным мастером). Это было целое царство. Сразу за обширным двором, поросшим мелкой травкой, в одну сторону начинались, насколько глаз хватает, хлебные поля, а в другую - дремучий дубовый лес, где мы собирали желуди и грибы.

У Скальковского мы прожили очень недолго, б. м. всего несколько месяцев, и перебрались на последнюю нашу квартиру - к Авраменко. Здесь мы прожили довольно долго, вплоть до нашего отьезда в Крюков. Но здесь тоже А. я почти никогда не видел во дворе. Здесь жить было интересно. Этот Авраменко был зажиточный, у него был большой сад, были лошади и коровы и много всяких птиц на птичьем дворе, в доме и в клетках щеглы, канарейки, чижи, были голуби. Кроме того, была коза, был ручной ежик, не говоря уже про собак и кошек. Для ребенка здесь был целый Мир.

Я подружился больше всего с кобылой Сивкой. Ей я таскал потихоньку корки черного хлеба с солью (лошади обожают соленое), а конюху Трофиму старые газеты на цигарки. Сивка благодарила меня тем, что нежно щекотала мне ухо своими мягкими губами, а Трофим брал меня с собой, когда ездил куда-нибудь за соломой, сеном и пр.

Какое чудесное прошлое! Но Антона не было с нами.

Ясно вижу я А. только в наших занятиях грамотой. Кухня. На столе зажженая керосиновая лампа, кроме А. за столом его друг - сын хозяина Коля Авраменко. Перед ним раскрытый букварь, вернее - азбука. В листе белой бумаги прорезана дырочка, в которую можно видеть только одну букву. Накрывали азбуку листом, и я должен назвать ту или другую букву. Мне было 4 года. Я скоро научился читать, но писать еще не мог. Я читал все, что попадалось мне на глаза, даже заборную литературу, и на этой почве у меня случались неприятности, но это не относится к А.

Я рос избалованным и чересчур шаловливым ребенком. Я воевал с Сашей и причинял ей много всяких неприятностей. Но это был человек бесконечно добрый и незлобливый, и она мне все прощала. Но кому я отравлял существование, так это несчастной Наташе. В своей несознательной жестокости ребенка я причинял ей много всяких мелких неприятностей. Я уже не помню все, что я с нею проделывал, но, Боже, сколько раз я заставлял ее плакать.

Но однажды настал день возмездия. Приманив меня золотым шоколадным рублем, она со слезами наслаждения вцепилась в мои уши и изо всех сил начала их драть, как тряпки. В тот день я многое понял и многое в своих понятиях изменил. Во всяком случае я понял, что в жизни, как в шоколадном рубле, на который меня поймали, имеется две стороны: плохая и хорошая.

Я пишу это для того, что дать почувствовать, хоть немного, ту атмосферу, в которой протекала жизнь А. Наверное, это был очень спокойный, послушный и тихий мальчик.

Жизнь в поселке шла день за днем, без большых событий. Иногда в училище устраивались чтения с проекционными картинами, иногда родные по вечерам уходили в жел.-дор. клуб (очень редко), лето сменялось зимой, были будни, глухие провинциальные будни, не было ни кинематографа, ни театра, никаких общественных праздников. Жили почти так же, как жили в 15 или 16 веке, по церковным праздникам: от Рождества до масляной, потом до Пасхи, потом до Троицы, потом опять до Рождества. На Пасху всей семьей ездили в город к пасхальной заутренне. В церкви отец держал меня на руках, и я был поражен окружающим великолепием, блеском горящих свечей, золотом иконостаса и одежды духовенства, торжественным пением и ароматом ладана. Вижу маму с золотой брошью, еще свежую и красивую, вижу Сашу, напудренную, с блестящими глазами, помню прикосновение отцовской бороды, пахнущей табаком и одеколоном, но не вижу А.