Однако глубокая основа того, что принято называть юмором, видна только тем немногим, кто сознательно или случайно задумывался над его природой. Юмор народов мира, в его лучших образцах, - величайшее создание цивилизации. Речь идет не о пароксизмах смеха, вызываемых кривлянием обсыпанного мукой или измазанного сажей клоуна, подвизающегося на подмостках убогого варьете, а о подлинно великом юморе, освещающем и возвышающем нашу литературу в лучшем случае раз или, много, два в столетие. Этот юмор создается не пустыми шутками и дешевой игрой слов, ему чужды нелепые, бессмысленные сюжетные трюки, долженствующие вызвать смех; он исходит из глубоких контрастов самой жизни: мечты не соответствуют действительности; то, что так живо и страстно волнует нас сегодня, назавтра оказывается ничтожным пустяком; самая жгучая боль, самое глубокое горе утихают с течением времени, и потом, оглянувшись на пройденный путь, мы мысленно возвращаемся к прошлому, как старики, что вспоминают яростные ссоры детства, мешая слезы с улыбкой. И тогда смешное (в его широком смысле) сливается с патетическим, образуя то вечное и неразрывное единство слез и смеха, которое и есть наш удел в земной юдоли.
ИЗ СБОРНИКА
"БРЕД БЕЗУМЦА"
(1918)
ЗЛОКЛЮЧЕНИЯ ДАЧНОГО ГОСТЯ
Начиная этот рассказ, я прежде всего должен признать, что во всем виноват я сам. Мне не следовало приезжать. Я прекрасно знал это. Я знал это еще много лет назад. Я знал, что ездить по гостям - чистейшее безумие.
Однако в минуту внезапного умопомрачения я попался в ловушку - и вот я здесь. Никакой надежды, никакого выхода до первого сентября, то есть до конца моего отпуска. Итак: либо продолжать влачить это жалкое существование, либо умереть. Будь что будет - теперь мне уже все равно.
Я пишу эти строки в таком месте, где меня не может видеть ни одно человеческое существо, - у пруда (они называют его озером), которым заканчиваются владения Беверли-Джонса. Сейчас шесть часов утра. Все спят. Еще час или около того здесь будет царить тишина. Но очень скоро мисс Ларкспур, жизнерадостная молодая англичанка, приехавшая на прошлой неделе, распахнет свое окошко и завопит на всю лужайку:
- Слушайте! Слушайте все! Какое божественное утро!
И юный Поплтон тут же отзовется фальцетом из какой-нибудь аллеи сада. И Беверли-Джонс появится на веранде с двумя большущими полотенцами вокруг шеи и закричит во все горло:
- Кто идет купаться?
И вот, ежедневные развлечения и увеселения - да поможет мне бог! начнутся снова.
Сейчас всей компанией они явятся к завтраку: мужчины - в ярких спортивных куртках, женщины - в экстравагантных блузках, и, неестественно хохоча, с притворной жадностью набросятся на еду. Подумать только, что, вместо всего этого, я мог бы завтракать у себя в клубе с утренней газетой, прислоненной к кофейнику, в тихой комнате, окутанной спокойствием большого города!
Повторяю, я сам виноват в том, что очутился здесь.
В продолжение многих лет я придерживался правила не ездить в гости. Я давно уже убедился, что такие поездки приносят несчастье. Когда я получал открытку или телеграмму, в которой говорилось: "Не хотите ли Вы подняться на Адирондакские горы и провести с нами субботу и воскресенье?", - я отвечал: "Нет, разве только Адирондакские горы соизволят сами спуститься ко мне". Или что-нибудь в этом роде. Если какой-нибудь владелец загородного дома писал мне: "Наш слуга встретит Вас с коляской и привезет к нам в любой назначенный Вами день", - я, по крайней мере, мысленно отвечал: "Нет, не привезет, разве что ваша коляска превратится в капкан для медведей или диких коз". Если какая-нибудь светская дама из числа моих знакомых писала мне на том нелепом жаргоне, который у них в моде: "Не подарите ли Вы нам частичку июля - с половины четвертого двенадцатого до четырех четырнадцатого?", - я отвечал: "Сударыня, берите весь месяц, берите весь год, но меня оставьте в покое".
Таков, во всяком случае, был смысл моих ответов на приглашения. Практически же я ограничивался тем, что посылал телеграмму следующего содержания: "Завален работой, вырваться невозможно", - после чего не спеша отправлялся обратно в читальный зал своего клуба и снова мирно засыпал.
Да, приезд сюда был моей и только моей ошибкой. Я совершил ее в одну из тех злосчастных минут, какие случаются, я думаю, со всеми людьми, - минут, когда человек вдруг кажется совсем не таким, каков он на самом деле, когда он начинает чувствовать себя этаким чудесным малым, общительным, веселым, добродушным, и когда все окружающие представляются ему такими же. Подобные настроения знакомы каждому из нас. Одни говорят, что таким образом утверждает себя наше высшее я. Другие - что тут действуют винные пары. Впрочем, это неважно. Так или иначе, в таком приблизительно настроении я был, когда встретился с Беверли-Джонсом и когда он пригласил меня сюда.
Это произошло в клубе. Насколько я помню, мы сидели и пили коктейли, и я думал о том, какой занятный, остроумный парень этот Беверли-Джонс и как сильно я ошибался в нем до сих пор. Что до меня, то, должен признаться, после двух коктейлей я становлюсь совершенно другим человеком - живым, остроумным, доброжелательным, находчивым, общительным. И, если хотите, даже великодушным. Кажется, я рассказывал ему какие-то анекдоты, и рассказывал с той неподражаемой легкостью, какая появляется только после двух коктейлей. В сущности говоря, я знаю всего четыре анекдота, да еще пятый, который мне так и не удалось запомнить целиком, но когда я воодушевляюсь, то мне и самому начинает казаться, будто у меня их неисчерпаемый запас.
При таких-то вот обстоятельствах мы сидели с Беверли-Джонсом. И именно тогда, пожимая мне на прощание руку, он сказал:
- Мне очень хочется, старина, чтобы ты приехал к нам на дачу и подарил нам весь август.
А я ответил, в свою очередь горячо пожимая ему руку:
- Знаешь, дружище, я просто мечтаю об этом!
- Ну, тогда решено! - сказал он. - Ты должен приехать на август и поднять на ноги весь дом!
Поднять на ноги весь дом! Боже праведный! Это я-то должен был поднять на ноги весь дом!