Безрод стащил с себя рубаху, развернул плащ, достал из его недр рваное на тряпки исподнее, встал на колени перед горящей лучиной, положил перед собой меч.

- Человек - скуден век, скрипуче да живуче, жить мне вертко да помирать терпко, - обернул тряпьем рукоять меча, напевая да потирая рукоять, раскачался из стороны в сторону.

- ...то же тело, да клубком свертело, думка за горами, а смерть за плечами! - напевая, все потирал рукоять и раскачивался.

- Да будьте времена переходчивы, хвори отходчивы, кто помер - лежит, некому тужить, за сим усопшим - мир, выжившим - пир. - отложил меч обернутый тряпьем, взялся за себя. Размотал пущенное вкруг живота, через грудь на плечо, через другое обратно вкруг живота полотно, все в засохшей рже. Последние пяди отнимал осторожно, прилипло, отдирал с мясом.

- А на веку - что на долгом волоку, жить дольше - зреть больше, - полилась кровь. Безрод осторожно размотал с рукояти меча чистое еще от крови полотнище, протянул руки с полотнищем к слабенькому огоньку плошки, закрыл глаза. Ох, не всяк порван железом должен сам словом здравится, сведущих то мужей и жен дело, видано ли, чтобы волхвованием простые вои занимались? Но нет никого за спиной. Сам себе только и нужен, сам за себя в ответе, самому грешить, самому и виниться. Только и осталось, что за лишь себя глотки пришлым рвать. Больше не за кого. И к ворожцам княжовым не подашься, кто таков, чей человек, вопросов не оберешься. И поднимай Безрод бороду в темные небеса, проси присмотра за таинством, творимым в темной ночке, пусть огонек плошки станет молодшеньким дневному свету, через неровное пламечко пусть заглянет сюда ратный бог и присмотрит, поправит. Не впервой здравиться самому, но впервой ворожбой. Боязно. А времени мало. Через несколько дней запрут губу полуночники и это конец. Но есть еще дело. Самое важное.

- кто родится - кричит, умирает - молчит, и лишь тот не кричит, у кого не болит... - бросил конец полотнища на рану, повел вкруг живота к боку, закрыл и

там, повел через грудь на шею, запер кровь на плече, обратно на тулово и несколько раз вокруг, прихватывая колотую рану на спине. В мече душа живет, девица огневица, самого солнца дочь, богу ратному сестрица, в малиновом пламени входит она в клинок пока раскален, и кузнец, расторопен и сноровист, с богами разговаривает, запирает ее в лезво да приговаривает: Житься тебе, огневица, душа девица, лепо и благостно да никогда тягостно, в новом доме светло, заботой да ласкою тепло, вражью попити кровушку, да воздвигнуть заступу горюшку...

Огневица войдет в новый дом через огненные ворота, а останется ли, отец ее да брат лишь и ведают, бывает сразу не имет руку хозяина, а бывает и остается. Будущий хозяин меча льет кровь на раскаленный клинок, роднится с огневицей, а вышло ли, пришелся ли - время покажет. Безрод залил кровью весь клинок и ждал, будто муж, у кого жена на сносях - что да выйдет? А как спела потом в новом доме душа, когда камнем легонько постучал в лезво, будто в дверь, как разнесла вдвое три шлема вложенных друг в друга - сам готов был петь! Воистину, где пусто, а где и густо, не было родных ни единого, так дали боги друга поединного. Кому он завидовал, кто - ему, а всяк несчастлив тем, чего нет. Душа, помогай, хворь превозмогай, кроме тебя некому! И так запекло огнем раны, будто и впрямь дохнула на раны девица огневица, так горячо стало, хоть обратно тряпье рви.

- Руда затворяйся, за дело принимайся, по жилкам беги, меня береги... - заплясали перед глазами огненные сполохи, зарябило, задвоилось.

- ...гони далеко из ранена бока, из спины сеченой, копеишком меченой, немочь бранную, будто кошку драную, уходи, прощайся никогда не возвращайся! - затопило теплом всего, сморило, привалился набок и уснул. Плошка сама погасла, будто задул кто.

Утром встал чуть свет. На бочках, на стенах, на полу осел иней, а проворочался всю ночь, будто спал на горячих углях, несколько раз просыпался,

обводил мутным глазом кромешную темень, шептал: Пить... Пить, а подать-то и некому, да негде и взять! Дурной сон!

Безрод спустился на кухню. Девки стряпухи печь разводили, сами сонные, глаза еще трут, зевают, всего проглотят - не заметят, а проскользнул тенью мимо - даже и не обернулись. Вышел на улицу. Только-только отступила темень, еще не светло кругом - просто серо, еще видно все как в тумане, серое море слилось с таким же серым небом, и он долго искал глазами береговую линию.

Корабельщики уже сновали туда-сюда, сна ни в одном глазу, не зевают, не чешут затылки, будто и вовсе не ложились. Пока шел к пристани, едва шеи не посворачивали, едва глаза не проглядели, пальцем друг другу указуя: Глянь-ка ишь, чучело пошло! Шут шутом, но меч-то пошто? Думали не слышно. Не надо орать на всю пристань, вот и не будет слышно. А меч пошто, так вам-то на что? Про то сам знаю, никому не мешаю, а возникни нужда, будешь последний к кому обращусь. Безрод огляделся. Лодий - тьмы тьмущие, иные по сходням облегчают чрева на берег, пришли значит только что, иные грузятся, всходят по мосткам дюжинники с бочками на плечах, неспешные, каждому шажку цену знают. Те уходят не сегодня - завтра.

- Эй, парень, чего косишься? Сглазишь!

Безрод обернулся на голос. Этот мог с закрытыми глазами говорить парень любому. Не ошибется. Но крепок еще, ох крепок!

- Ты хозяин?

- По делу иль язык почесать?

- Дело.

Старик, крепкий словно дуб, зычно крикнул, приложив руки ко рту:

- Ми-и-ил! Ми-и-ил!

Над бортом одной из лодий выросла соломенная голова.

- Чего-о-о?

Безрод огляделся. Все кричат, хозяева одергивают кораблеводов, те -дюжинников, пристань, надрываясь, гомонит, точно птичий двор.

- Через плечо, сволота! Больно медленно-о-о!

- Управимся-я-я!

Старик, ставший от крика малиновым, спадал с лица.

- Ну, сказывай дело.

- Куда идешь и когда?

- То моя печаль.

- А возьми.

Старик оглядел неподпоясанного седого парня в одной невышитой рубахе, полуночный ветрище полощет ту, точно парус, а седой и глазом не ведет, и зубами не стучит, взгляни на него, и самому зябко станет, но стоит ведь, не трясется, будто сам жаром пышет.

- Куда тебе?

- В Торжище Великое.