Робер, как я уже писал, был полный мужчина лет сорока-сорока пяти; член Клуба кордельеров, он напрасно искал глазами кого-нибудь их своих видных собратьев. Либо случайно, либо предчувствуя горячий денек, все знаменитые кордельеры попрятались кто куда.
В субботу вечером Дантон совершил прогулку в Булонском лесу, откуда отправился в Фонтене, где жил его тесть, торговец лимонадом; почти одновременно с ним из Парижа вместе с Камиллом Демуленом и Фрероном уехал Лежандр; они договорились встретиться с Дантоном в Фонтене и там вместе поужинать.
Поэтому на плечи Робера ложилась большая ответственность; он один, или почти один, представлял Клуб кордельеров. Сразу скажем, что Робер доблестно вышел из этого положения.
Якобинский клуб был выведен из игры, так как Сантер от имени Общества друзей Конституции отозвал петицию.
Жена Робера, мадемуазель Керальо, была очень энергичной особой небольшого роста, очень веселой и очень образованной, даже педантичной. По происхождению бретонка, она была дочерью кавалера ордена Святого Людовика, носившего имя Гинеман де Керальо. Будучи инспектором военных училищ Франции, он, проверяя школу в Бриене, дал весьма лестную оценку одному молодому корсиканцу по фамилии Бонапарт, прославившемуся позднее под именем Наполеона. Жалованья инспектора на содержание семьи не хватало, и он делал переводы, писал для «Меркурия» и «Журнала ученых». Дочь помогала отцу чем могла, так же как и Мадлен Флиппон, позднее ставшая г-жой Ролан, помогала своему. В восемнадцать лет мадемуазель Керальо написала роман «Аделаида», потом большой серьезный труд «История Елизаветы»; в конце концов, она вышла замуж за Робера, большого друга Камилла Демулена, но заклятого врага Лафайета; Робер был автором книги, озаглавленной «Республиканизм, примененный к Франции». Не меньшая патриотка, чем ее супруг, г-жа Робер пришла на Марсово поле, чтобы заодно с ним поставить подпись под петицией, где провозглашалось, что Франция не признает ни Людовика XVI, ни любого другого монарха; однако, поняв, что эта петиция от нее ускользнула, она первая сказала мужу, что необходимо составить новую.
Вот почему, когда я принес перья, бумагу и чернила, она взяла все это у меня из рук с такой очаровательной живостью, что поистине оставалось только ее поблагодарить; потом, дав перо мужу, явно не искушенному в такого рода сочинительстве, сказала:
— Пиши, я буду диктовать.
И под гром рукоплесканий, она — с одними людьми переглядываясь, другим задавая вопросы, — стала четко, словами, идущими из глубины души и иногда очень красноречивыми, диктовать требование об отрешении короля, что одновременно представляло собой ясное, неопровержимое обвинение против монархии.
Меньше чем за час петиция была составлена и хорошо написана. Робер, писавший петицию, первым поставил свою подпись, потом передал перо соседу. Каждому хотелось побыстрее получить перо. У меня их была целая связка, и я роздал все перья; затем, поскольку потребовалось бы слишком много времени, чтобы ставить подписи по очереди — ведь собралось около тысячи человек, а люди подходили со всех сторон, — мне пришла в голову мысль раздать все три стопки бумаги: на одном листе могло разместиться двести подписей.
Разумеется, Национальному собранию донесли — может быть, это сделал Вебер — о том, что происходит на Марсовом поле. Положение складывалось трудное: если народ отменит декреты Собрания, оно перестанет быть первой властью в государстве, и произойдет это в условиях, когда решаются судьбы страны. Медлить было нельзя; следовало разогнать скопление народа, уничтожить петицию, тем более что толпа становилась все многочисленнее, хотя люди прибывали не со стороны Парижа — там объявили, что появление на Марсовом поле будет рассматриваться как акт неповиновения властям, — а из деревень Исси, Вожирар, Севр, Сен-Клу, Булонь, откуда, зная, что собрание на Марсовом поле разрешено, но не зная об отмене этого распоряжения, стекались сюда как на праздник.
Намерения были добрые, но очень легко было представить их злыми. Национальное собрание, став жертвой ошибки или воспользовавшись случаем, прислало мэру записку, где извещало его, что собравшийся на Марсовом поле отряд в пятьдесят тысяч бандитов движется к залу Манежа.
Национальное собрание прибегло к покровительству вооруженных сил; Байи отдал приказ рассеять бандитов силой оружия. Байи, не знавший, что происходит, и обязанный безоговорочно исполнять приказы Собрания, поставил об этом в известность Лафайета и приказал объявить общий сбор.
В подобных обстоятельствах наемная гвардия, очень аристократическая или, вернее, весьма симпатизирующая Лафайету (в основном она почти полностью состояла из победителей Бастилии), всегда была готова первой откликнуться на зов.
Эти отлично вооруженные, ведомые подготовленными командирами войска были раздражены теми оскорблениями, которыми их осыпали демократические газеты, и особенно «Друг народа» Марата, прозвавшего их доносчиками Лафайета и в один день требовавшего, чтобы им отрезали носы, в другой — призывавшего отрубить им уши, а в иные дни — снести головы, чтобы окончательно с ними покончить. Поэтому наемные гвардейцы громкими возгласами одобрения встретили появление красного знамени, что неожиданно взвилось над балконом ратуши, призывая всех законопослушных граждан на помощь Национальному собранию, еще никогда так сильно не нуждавшемуся в защите.
Под эти крики мэр, бледный, как и в тот день, когда он взойдет на эшафот (даже, наверно, еще бледнее), вышел на Гревскую площадь и возглавил колонну национальной гвардии. Лафайет во главе второй колонны должен был идти по левому берегу Сены, тогда как Байи — двигаться по правому.
Красное знамя сняли и подняли над колонной во главе с мэром.
XLV. БОЙНЯ НА МАРСОВОМ ПОЛЕ
На Марсовом поле мы не могли даже представить себе, что происходило в ратуше, и о том, какая опасность к нам приближалась. Вся площадь выглядела празднично, и заподозрить хоть одного человека во вражде к кому-либо было немыслимо. Толпа была обычная, воскресная; с радостными возгласами сновали в ней продавцы лакричной настойки, пирожных и пряников; единственным оружием, сверкающим на солнце, были сабли, что болтались на боку у немногих национальных гвардейцев, прогуливающихся с женами и детьми.
Госпожа Ролан в своих «Мемуарах» пишет, что она оставалась здесь до двух часов дня; Кондорсе утверждает, что его жена гуляла в тот день на Марсовом поле с годовалым сыном.
Необычное возбуждение наблюдалось лишь на самом алтаре отечества. Люди продолжали подписывать петицию с таким пылом, что до наступления темноты можно было надеяться собрать двенадцать-четырнадцать тысяч подписей. Как правило, каждый, поставив подпись, восклицал: «Да здравствует нация! Долой монархию!», подбрасывал в воздух шляпу или картуз и уступал место следующему.
С трех сторон алтаря отечества — северной, восточной и южной — двигались навстречу друг другу два потока людей: те, что поднимались вверх, и те, что спускались вниз. Алтарь был огромен, достигая в высоту, наверное, футов ста. По каждой его лестнице, развернувшись фронтом, мог взойти наверх целый батальон. Около четырех часов пополудни алтарь отечества напоминал громадный улей, переполненный пчелами.
Сначала вы попадали на первый помост; потом поднимались по второй лестнице (по высоте она почти равнялась первой); затем достигали верхней площадки, где и располагался собственно алтарь отечества, осененный пальмой.
В четыре часа с небольшим послышалась барабанная дробь. Мы не придали ей особого значения; утреннее происшествие, то есть расправа с парикмахером и инвалидом, давно миновало, почти забылось. В Париже быстро забывают о событиях, о которых никому вспоминать не хочется. Небольшой интерес к этому событию обнаруживался только на ступенях алтаря отечества, где сидели две тысячи человек, и на площади Марсова поля, где прогуливались десять-двенадцать тысяч человек.