Изменить стиль страницы

Да разве могло быть иначе? В жилах королей Франции текло так мало французской крови, что их симпатии просто неизбежно должны были быть отданы загранице. К примеру, Людовик XVI, сын саксонской принцессы (от нее он унаследовал нерешительный характер и грузную полноту), по отцу — сыну польки — был французом лишь наполовину; Людовик XVI женился на Марии Антуанетте, происходившей из Австрии и Лотарингии. Отсюда следовало, что в человеке, занимавшем трон Франции, текло три четверти чужеземной крови и лишь четверть французской. В итоге оказалось, что настоящей семьей короля французский народ не был — его семьей были курфюрст Саксонский, император Австрии, король Неаполя, король Сардинии и король Испании; именно к ним отправлялись эмигранты просить помощь для борьбы против Франции. До выхода «Красной книги» люди говорили, будто король не знает об этих антифранцузских интригах или, по крайней мере, не способен им помешать.

Но «Красная книга» разоблачила эти происки.

Король, принесший 4 февраля присягу Конституции, не только состоял в прямой переписке с эмигрантами, но и оплачивал своих гвардейцев в Трире, свои большую и малую конюшни, которыми управлял принц де Ламбеск, тот самый, кто, атакуя 12 июля в саду Тюильри восставших, растоптал конем человека и саблей ранил старика.

Все продолжалось как в Версале: король располагал содействием заграницы; в Париже шили мундиры для телохранителей и отправляли в Трир; в Англии покупали лошадей для офицеров гвардии, а единственное возражение Людовика XVI против этих расходов, им же оплачиваемых, заключалось в том, что он советовал, по крайней мере, закупать лошадей во Франции.

* * *

Графу д'Артуа, принцу де Конде, наконец, всем эмигрантам выплачивались огромные пенсии. Никто не мог сказать, куда делись шестьдесят миллионов. «Красная книга» указала, на что ушли эти деньги.

После этого те сомнения, что еще оставались в народе и среди мыслящих людей, исчезли. Все узнали, кто враг.

Врагом была не только заграница, но и эмигранты; союзником врага был король, содержавший эмиграцию.

В этот момент Национальное собрание нанесло сильный удар и объявило о распродаже церковных имуществ на общую сумму в четыреста миллионов франков. Город Париж купил этих имуществ на двести миллионов.

Все мэрии последовали примеру столицы. Они оптом скупали имущество церковников, чтобы перепродавать затем частным лицам. Мэрии, в самом деле, решительно делали то, чего не посмели бы сделать частные лица, — они экспроприировали духовенство.

В ту эпоху произошло чудо — его не встретишь в истории ни одной страны, даже нашей. Чудом этим была стихийная самоорганизация Франции; Национальное собрание играло роль только «секретаря»: Франция совершала поступки, Собрание регистрировало их.

То, что чувствовали люди, уже не было некоей смутной любовью к свободе, разлитой в воздухе 1789 года; нет, это была исчезающая тень, рассеивающийся туман, какой-то инстинкт, заменяющий разум и ведущий великий народ к признанию, благословению, упрочению своих прав.

Прежде чем упразднили деление старой Франции на провинции, их границы уже были уничтожены. Бретонцев, провансальцев, эльзасцев, пикардийцев больше не осталось — они стали французами.

Марсово поле станет горой Табор Франции, преображенной под июльским солнцем. 29 ноября 1789 года Баланс явил образец первой федерации, и все подхватили пример пылкой провинции Дофине, нашего авангарда, выдвинутого против заклятого врага Франции — короля из Савойской династии.

Повсюду, словно во времена древности, всем руководят старцы (их происхождение — аристократическое или простонародное — значения не имеет): их право — возраст, их венец — седины.

Руан создает федерацию и посылает в Андели за старым — восьмидесяти пяти лет — рыцарем Мальтийского ордена, чтобы тот возглавил ее. В Сент-Андьоле клятву на верность федерации приносят два старца: одному девяносто три года, другому — девяносто четыре; один аристократ, другой плебей; один полковник, другой пахарь. Они обнимают друг друга перед алтарем, а зрители — шестьдесят тысяч человек — тоже обнимаются и кричат:

— Нет больше дворянства и народа, теперь мы все — французы!

Более того, — это неслыханно! — возле Алеса, в Сен-Жан-дю-Гаре, в одиннадцати льё от Нима, на земле, три века орошаемой то кровью протестантов, то кровью католиков, кюре и пастор заключают друг друга в объятия перед алтарем, протестанты приглашают католиков на проповедь, католики зовут протестантов в церковь — братаются уже религии, не только народы.

Сердца расширяются, но чувства все равно переполняют их через край.

Еще совсем недавно эгоизм ограничивал человека, преданность не выходила за рамки семьи; но вот эта преданность переносится на родину, с нее — на человечество.

В Лон-лё-Сонье какой-то гражданин — имя этого великодушного человека осталось неизвестно — провозгласил тост:

— За всех людей, даже за наших врагов! Поклянемся любить и защищать их!

Раскройте анналы монархии, от Хлодвига до Людовика XVI, и посмотрите, явит ли она вам нечто подобное тому, что написано на первой странице книги народа!

Потом из всех провинциальных, оторванных друг от друга федераций доносится громкий призыв:

— В Париж! В Париж! В Париж!

Услышав этот зов, исторгнутый из недр Франции, задрожали и роялисты и якобинцы. Якобинцы говорили:

— Король, с его улыбкой, королева, с ее ослепительно-белыми зубами, очаруют этот легковерный народ, что придет к нам из провинции, отвоюют его у нас и развратят, ослабят гражданский дух, пробудят прежнее преклонение перед монархией, наконец, остановят революцию.

Роялисты утверждали:

— Привести народ в Париж, центр волнений, уже возбужденный до крайности, — означает подливать масло в огонь. Кто знает, что последует из этой грандиозной схватки, какая искра вспыхнет от соприкосновения двухсот пятидесяти тысяч душ, собравшихся из всех уголков Франции!

Однако импульс был дан, и ничто не могло остановить начавшееся движение.

Франция не знала себя и хотела, обнаружив могучую волю, которой никто не в силах был противостоять, познать самое себя.

Коммуна Парижа потребовала от Национального собрания устроить праздник Федерации.

Национальное собрание, вынужденное дать согласие, назначило его на 14 июля, первую годовщину взятия Бастилии.

Известие об этом разослали во все провинции королевства; однако, по-прежнему опасаясь огромного скопления людей и желая поставить перед народом возможно больше преград, все расходы возложили на местные власти.

Весь наш департамент устроил складчину. У меня было довольно много денег — четыреста ливров, плод моего труда, все мои сбережения.

Папаша Дешарм предложил мне свой кожаный мешочек с деньгами, но я, поблагодарив, не взял. В последнее время мой дядя явно стал сдавать: всю жизнь бедняга служил принцам и теперь очень сожалел о них. Его терзало великое сомнение — он хотел знать, есть ли у Франции право делать то, что она творит.

Дядю выбрали делегатом на праздник Федерации, но он отказался, сказав:

— Я слишком стар, вместо меня поедет Рене.

Потом у него был долгий разговор с г-ном Друэ и он передал ему какие-то бумаги; тот тщательно спрятал их в портфель и увез в Сент-Мену.

Перед его отъездом у двери нашего домика остановилась двуколка. К своему изумлению, я увидел в ней Софи и ее отца.

С радостным криком я бросился к двери, но тотчас замер как вкопанный. Что скажет папаша Жербо? Что подумает Софи? Папаша Жербо улыбнулся.

Софи подошла ко мне.

— Ну, что же вы не целуетесь? — спросил он.

— Если мадемуазель позволит, я буду счастлив, — ответил я.

— Вот еще! Пусть она не позволяет, зато я разрешаю, — усмехнулся метр Жербо.

— Но я ничуть не против, — согласилась Софи, подставляя мне свое личико.

Я поцеловал ее, прижав к сердцу.

— Ну и ну, прыткий он у вас парень, папаша Дешарм! — обратился метр Жербо к моему дяде, появившемуся из своей комнаты.