При том что это слабейшая из книг Сирина, перебор тех ее мест, в коих различаются проблески чего-то получше, будет, я полагаю, полезнее разбора ее откровенно бедной повествовательной техники. В "Короле, даме, валете" присутствуют и предзвучия почти всех позднейших романов Сирина, и незначительное число отзвуков "Машеньки". Я собираюсь просто-напросто перечислить их, примерно соблюдая порядок, в котором они появляются, и давая минимально необходимый для связности изложения, но более чем достаточный комментарий. Мне нередко казалось, что современная литературная критика, и в особенности "научная", страдает от избытка "интерпретаций", вытесняющих простые факты.

Как уже отметили многие авторы, ключи - и реальные, и метафорические играют в величайшем из русских романов Набокова, в "Даре" (1938) [5], главенствующую роль. Тема ключей с примесью темы так называемой "упреждающей памяти", которой еще предстояло прославить Набокова, изящно предвещается во 2-й главе романа "Король, дама, валет":

Позже, много месяцев спустя, стараясь восстановить этот день, она всего яснее вспомнила именно дверь и ключ, как будто простой дверной ключ был как раз ключ к этому дню (139).

И далее:

Опять что-то случилось с этим ключом, - черт его побери. [...] И вот этот ключ - тоже мудрит... (188).

Размножившись, ключи в последний раз возвращаются к нам в 10-й главе в картине, пригрезившейся Францу: "Ему померещилось как-то, что в молоденькой девушке с подпрыгивающей грудью, в красном платье, которая побежала через улицу со связкой ключей в руке, он узнал дочку швейцара" (238). (Следует отметить, что этот предпросонный образ пророчески предвещает картину, написанную лжебароном Балтазаром де Клоссовски, известным более под именем Балтус и жившим - да, собственно, и живущим совсем недалеко от старика Набокова, на берегу озера Леман. Картина, называющаяся " La Rue" [1933], изображает сюрреальную уличную сценку и содержит в себе все признаки сомнамбулической эксцентричности. На самом переднем плане ее бежит девушка в красном платье, вернее, пытается бежать, ибо ее удерживает зловещая фигура, в которой не так уж и трудно признать молодого Володю Набокова:

Полагаю, всякий согласится со мною в том, что перед нами первый, неловкий эскиз тонкого мотива "ключей" в "Даре", где, как и здесь, простой дверной ключик преобразуется в один из важнейших элементов повествования. Кстати, еще одна мимолетная, ничем не объяснимая аллюзия на историю искусства: в главе 12-й Сирин так изображает Франца: "В очках, в пестром халате, [...] смутно походил на японца" - возможно, это отсылка к известной, сделанной на морском побережье фотографии японского живописца Фуджиты, жившего о ту пору во Франции:

На следующей странице мы сталкиваемся с метафорой, предвещающей "Защиту Лужина", в которой шахматы ломают жизнь гроссмейстера Лужина и в конце концов губят его [6]. Это место опять-таки относится к Марте:

Чуть ли не в первый раз она чувствовала нечто, не предвиденное ею, не входящее законным квадратом в паркетный узор обычной жизни (139 -140).

Как безусловно вспомнит читатель, в конце "Защиты Лужина" жизнь, или вернее смерть его, разворачивается перед ним в виде образованного из квадратов узора: "Там шло какое-то торопливое подготовление: собирались, выравнивались отражения окон, вся бездна распадалась на бледные и темные квадраты" (последняя страница ЗЛ). Тема шахмат ненадолго возникает в 11-й главе КДВ, где впавший в оцепенение Франц глядит накануне своего (и Марты, и Драйера) отъезда к морю в окно и видит "дальний балкон, где горит лампа под красным абажуром и, склонясь над освещенным столом, двое играют в шахматы" (252).

Роман содержит также несколько грубоватых выпадов по адресу сексуальности в понимании Фрейда, которого, как мы теперь знаем, Набоков не любил, пожалуй даже чрезмерно, начиная с фаллического поезда, входящего в вагинальную трубу станции, Марты с ее "мокрым зонтиком" и "коричневатой розой" - фраза, которая 27 лет спустя обратится в самой известной из книг Мастера в " brown rose " (здесь перед нами скорее все же неуместный эвфемизм, описывающий девичьи гениталии, нежели издевательски-фрейдистский образ, выскочивший незамеченным из-под пера замечтавшегося автора). Имеется также фрейдистский дырявый носок, из которого торчит "большой палец" (174) - напряженный фаллос, тематически напоминающий о дырке в носке юного Ганина (8-я глава "Машеньки"), хотя в последнем случае речь идет о дыре на лодыжке, но не в области пальцев ("он... заметил некстати, что черный шелковый носок порвался на щиколотке" (74). Кстати, пятьюдесятью девятью страницами позже именно этот, первый носок штопает Марта (236). Надеюсь, приведенная мною подборка деталей доставит читателю удовольствие.

В 3-й главе возникает дальняя родственница Пниновой белки - странный подарок Драйера жене: "белка, от которой дурно пахло" (155). Почему белка должна дурно пахнуть, ума не приложу. Наши земблянские белочки - изящнейшие существа, их часто держат в качестве домашних зверьков, особенно люди помоложе, и пахнут они, сравнительно с собаками, кроликами и соболями, не так уж и сильно.

В 4-й главе мы встречаем первое из множества упоминаний безбородого автора о бритье ("до лоску выбритый молодой человек" (163), видимо, бывшем у него навязчивой идеей. К примеру, всего лишь через страницу мы узнаем, что Франц "ежедневно брился, уничтожая не только твердый темный волос на щеках и на шее, но и легкий пух на скулах" (164). Далее Драйер воображает, как он "после основательного бритья" (241) всходит на эшафот в утро собственной казни (сцена, заметим en passant, предвещающая финал "Приглашения на казнь"). Раз уж мы остановились на уходе за телом, стоит сказать, что "мельчайшие угри, дружно жившие по бокам носа, близ угловатых его ноздрей" (164), есть не что иное, как ранние аватары черных головок, засоривших грубые поры крыльев толстоватого носа Падука в "Под знаком незаконнорожденных" (более подробно о Жабе см. примечание 3). И раз уж мы остановились на тиранах, интересно отметить, что безобидный Франц, которого Набоков сорок лет спустя преобразует во вкрадчиво-жестокого протонациста, уже в 1928-м или 1929-м украшается тем же клоком волос, что и мерзейший из диктаторов нашего века: "одна коричневая прядь имела обыкновение отклеиваться и спадать ему на висок, до самой брови" (164).