Изменить стиль страницы

— Как это? — простодушно спросил Баньер. — Неужели представлять на сцене Агамемнона возможно даже в полнейшем отупении?

— Черт подери, брат мой, вы только посмотрите на тех, кто играет эту роль… Ах!.. Простите, совсем запамятовал, что послушникам воспрещено посещать представления…

— Увы! — прошептал Баньер, подняв глаза кверху.

— Так вот вам доказательство моей правоты: дед мой

играл еще целый год после своего видения и за весь этот срок был освистан всего лишь раз пять или шесть; так потихоньку мы подходим к тысяча семьсот первому году, то есть к концу моего повествования… Однако прошу меня великодушно извинить, брат мой, но мне кажется, вы сейчас оброните ваш платок.

И в самом деле из кармана Баньера высовывалась какая-то белая полоска, которую в церковной полутьме можно было легко принять за ткань.

Но то был, разумеется, не носовой платок, а все та же проклятая книжица, высунувшаяся, несмотря на все попытки послушника припрятать ее подальше.

Он поспешил запихнуть ее поглубже и вернуться к прерванному повествованию:

— Так вы говорили, что мы подошли к тысяча семьсот первому году, брат мой?..

— В тысяча семьсот первом году, и снова девятнадцатого августа, мой дед, представьте себе, видит тот же сон: его жена и мать с еще более мрачными и мертвенными лицами, чем в первый раз, опять манят его пальцем.

— Вероятнее всего это была галлюцинация, — прошептал ученик иезуитов.

— Да нет же, брат мой, все и на этот раз случилось наяву. Дед мой проснулся, вытаращил глаза, потер их, засветил ночник, потом зажег свечу, наконец, лампу, стал звякать ложкой в стакане с подслащенной водой, но все это время, несмотря на зажженные светильники и на звон стекла, он продолжал видеть в самом темном углу комнаты обеих женщин, старую и молодую, и каждая шевелила проклятым скрюченным указательным пальцем, как бы говоря и этим жестом, и улыбкой, и кивками: «Пойдем с нами, пойдем с нами!»

— Воистину устрашающее зрелище, — подтвердил Баньер, поневоле чувствуя, как на лбу у него выступают капельки пота.

— Да, надо признать, это смертный ужас, — согласился с юношей актер. — Господин Шанмеле тотчас вскочил с постели и, полуодетый, пошел будить среди ночи своих друзей, чтобы поведать им о случившемся.

Некоторые из разбуженных им оказались дурными друзьями, друзьями Иова; они высмеяли несчастного и выставили его за дверь. Другие, чье сердце еще не очерствело, старались его успокоить, приводя примеры ложных пророчеств, пришедших во сне, и пытались внушить ему, что его сон прошел сквозь ворота из слоновой кости. Но лишь один оказался настоящим другом: он уложил горемыку рядом с собой и до рассвета проговорил с ним о добрейшей и очаровательной Мари Демар, о благонравной мадемуазель Шевийе де Шанмеле, его матушке, так что под конец внушил ему простую истину: обе во всех смыслах превосходные особы не могли желать худого своему мужу и сыну.

Пока Шанмеле лежал в кровати рядом с этим другом или просто находился в его обществе, он обрел, как я уже сказал, некоторое успокоение. Однако удар уже был нанесен. Стоило ему покинуть своего утешителя, как навязчивая идея снова поселилась в его мозгу. Как раз наступило воскресенье, давали «Ифигению» господина Расина и какую-то, уж не упомню, из маленьких пьесок, с которой и начали представление. Пока эта пьеска продолжалась, мой дед разгуливал в фойе в костюме древнего грека. Глаза его прикрывал шлем, а бархатная кольчуга была, словно звездное небо, вся усеяна слезинками: похожие на жидкие алмазы, они падали даже на котурны. И его постоянный припев «Прощайте, корзины, виноград уже собран!» звучал довольно жалостно, при том что мотив и так день ото дня становился все более мрачным.

Все, кто его в те минуты слышал, говорили себе: «О Боже, как печально Шанмеле сыграет сегодня Улисса!»

— Да ведь Улисс, собственно, вовсе не веселая роль, — невозмутимым тоном заметил Баньер, которого это повествование глубоко проняло.

— Веселая она или нет, сударь, но могу вас уверить, что в тот день она была сыграна пресквернейшим образом. Барон, исполнявший роль Ахилла, даже растерялся, не зная, что с этим делать, а выступавший в роли Агамемнона Салле, который уже добрый месяц был с Бароном в ссоре, не смог удержаться, чтобы, когда тот обратился к нему со словами:

Но отчего же, царь, сей слух вас удивляет? — не спросить его тихонько: «Так что там с Шанмеле, не заболел ли он?»

— … В то время как его настоящая реплика, — нетерпеливо вступил Баньер, — должна была звучать так:

О небо! Знает он о хитрости моей?!note 6

— Именно! Однако же, брат мой, я нахожу вас необычайно образованным.

— Меня обучали всему этому в моем семействе, — скромно отвечал юноша.

— По окончании представления, — продолжал Шанмеле, — дед мой поостерегся возвращаться домой и укладываться в постель. Он слишком боялся, что стоит ему смежить веки и даже просто остаться в ночи с раскрытыми глазами, как ему тотчас снова явятся мать и супруга. Вот и принялся он бродить по улицам, страшась даже глядеть в темные углы, а с рассветом, как только открылись церкви, отправился в собор святого Евстафия и вручил тамошнему ризничему тридцать су на две заупокойные мессы: по матери и по жене.

«Так я вам должен десять су сдачи?» — спросил тот.

«Нет, — ответил дед. — Вам еще предстоит отслужить третью: по мне. Оставьте себе все».

— Ваш дед был весьма предусмотрителен, — заметил послушник.

— Еще как! И вы не замедлите убедиться, насколько он оказался прав, — многозначительно отозвался лицедей и продолжал: — Возвратившись в Комеди Франсез, где актеры иногда завтракали перед репетициями, он сразу же столкнулся нос к носу с Бароном.

Тот, разумеется, прошелся насчет его мрачной физиономии.

Однако ничто уже не могло разгладить морщины на лице деда, он только потряс головой, всем своим видом говоря: «Ах, если бы ты знал!»

И Барон понял.

«Так у тебя и вправду на душе тяжело?» — спросил он.

«Еще бы, черт меня раздери! Так тяжело, как никогда», — отвечал ему дед.

И он зашептал:

«Пойдем с нами, пойдем с нами…»

«Но, в конце концов, — постарался поддержать шутливый тон беседы Барон:

Твое страданье, Шанмеле, не может длиться вечно».

«Может, может, — отвечал дед. — Конец ему придет только вместе со мной».

«Так расскажи же, в чем дело. Если все так плохо, я хочу знать».

«Хочешь знать?»

«Разумеется».

«Мне нестерпимо видеть, что вы все еще в ссоре с добрейшим Салле».

«Ну, знаешь, этот тупица повсюду болтает, что я, видишь ли, старею».

«Он заблуждается. Всякому столько лет, на сколько он выглядит, а тебе не дашь и тридцати».

«Ну вот, сам видишь, он педант, негодяй, олух!»

«Считай его кем хочешь, Барон, но я не желаю умирать, зная, что вы в ссоре, а коль скоро час близок…»

«Что это еще такое? Час чего?»

«Моей смерти».

«Только-то! Что ж, идет, ты меня уговорил, старина, я помирюсь с Салле ко дню твоей кончины», — промолвил Барон.

«Так поспеши: это случится сегодня», — ответил дед.

И невзирая на возражения упиравшегося Барона: «но…», «однако…», «и все же…» — мой дед заставил-таки его войти с ним в кабачок, где как раз сидел и завтракал Салле.

Мой дед заставил Барона сесть напротив его недруга, а сам уселся между ними.

— А за едой, как известно, меланхолия рассеивается, — заметил послушник.

— Ах, молодой человек, молодой человек! — сокрушенно воскликнул актер. — Вы не замедлите убедиться, сколь вы заблуждаетесь! Хотя оба недруга оказались за одним столом, они продолжали дуться и слегка показывать зубы, однако господин де Шанмеле все с той же своей кладбищенской миной влил в их глотки столько доброго вина, что они мало-помалу поддались. И, видя, как их сердца смягчились, дед мой соединил их руки над столом, а затем, словно показывая, что завершил все отпущенные ему земные дела, уронил голову на их соединенные ладони…

вернуться

Note6

Расин, «Ифигения», I, 2, 180-181