Король остался один задолго до того часа, который сам же определил ранее для окончания ночных развлечений.
Ришелье не преминул запомнить, что на следующий день у него назначена встреча с Башелье.
Поэтому в то самое время, когда король подъехал в своей карете к Парижу вместе с капитаном швейцарцев и графиней Тулузской, когда г-жа де Майи, отправляясь в тот же час, не смогла поймать ни одного красноречивого королевского взгляда, ни дождаться хоть самого обычного прощального слова и затем, закрывшись наглухо в своем огромном экипаже, совсем одна ехала в Париж, Ришелье догнал г-на Башелье, ждавшего его верхом на добром испанском жеребце, шагах в двухстах позади кортежа.
В ту пору еще были памятны поездки покойного короля в Фонтенбло, куда он выезжал со всем двором, так что три десятка экипажей образовывали цепочку длиною в полульё, которая змеей извивалась по равнинам, под купами деревьев, оттеняемая каймой из мушкетеров или рейтаров, сияющая, с таким барабанным боем и таким шумом, что можно было распугать всех соек и сорок кантона.
Тогда, стоило великолепному зрелищу фыркающих коней и сверкающего оружия и стуку колес проезжающих экипажей привлечь внимание жителей нескольких окрестных селений, как на порогах хижин и в бедных маленьких квадратах окошек начинали мелькать потревоженные крестьяне, восхищенно и в то же время со смехом глазеющие на такую толпу роскошных господ.
Потом, если какой-нибудь псарь или доезжачий, какой-нибудь конюх отставал, проголодавшись либо захотев пить, если он останавливался, чтобы подтянуть подпругу или пробить на ремне еще одну дырку, — вся деревня, убедившись, что он теперь в одиночестве, набрасывалась на опоздавшего, как муравьи на брошенную добычу.
Тут уж, одарив этого человека или кружкой молока, или кислого вина, или краюхой ржаного хлеба, его осыпали множеством вопросов:
— Как поживает король?
— Король, он какой?
— А дама, что с ним, кто она такая?
— Кто этот кавалер с голубой лентой, что скачет рядом с каретой его величества?
И лакей, чванясь собственной значительностью, снисходил до беседы с крестьянами, пересказывал им события дня, говоря о придворных «мы», а затем уносился прочь, пустив в галоп своего неповоротливого коня, а очарованные слушатели глядели ему вслед, пока он не исчезал из виду в облаке пыли.
Людовик XV в свои юные годы, когда подданные еще боготворили его, вызывал куда больше симпатии: он внушал поклонение, а не любопытство.
Где бы ни проезжал король, он всегда видел лишь одно: как отовсюду к нему тянутся руки, женщины падают на колени, а мужчины молятся, и глаза их полны слез.
Иные грезили о том, как бы облобызать королевский сапог, другие отдали бы жизнь, чтобы припасть губами к его руке, а многие, подобно почитателям Джаггернаута, чуть ли не домогались блаженства быть раздавленными, бросившись под золоченые колеса его кареты.
Оставшись позади кортежа, Ришелье и Башелье приступили к разговору, как люди, знающие цену времени и взаимопонимания .
— Что ж! — начал Ришелье. — Вы вчера хоть поняли, насколько вы оказались правы?
Башелье задумался. Ему не хотелось быть уж слишком прозорливым в глазах такого большого вельможи, каким если не по своему имени, то по занимаемому положению был Ришелье, и он смиренно осведомился:
— Прав в чем, господин герцог?
— Ну, в том, что вы предвидели.
— Разве я что-то предвидел?
— Так вы не помните, что вы мне сказали?
— По какому поводу?
— По поводу короля и госпожи де Майи.
— И что же?
— Король взял госпожу де Майи за талию.
— А госпожа де Майи взяла за талию короля. И Башелье рассмеялся. Ришелье стал хохотать вслед за Башелье. Пока что именно герцог обхаживал лакея.
— Что же из всего этого получится, скажите, мой милый Башелье?
— Из всего этого?
— Ну да, из того, что произошло вчера.
— Ничего, господин герцог.
— Как это ничего?
— Да так.
— Ну вот еще! Вы же сами говорили, что король пылок, и утверждали, что Луиза де Майи, как все женщины из рода де Нель, создана из пламени, она, так сказать, греческий огонь, а теперь вы же уверяете, что эти две огненные натуры, встретившись, не соединятся, чтобы гореть вместе?
— Все так, господин герцог, но король колеблется.
— Он колеблется?
— Да?
— Между кем и кем? Почему?
— У короля на уме королева; его томят угрызения совести; с тех пор как он покинул Версаль, он полон воспоминаний о Версале. С тех пор как королева отошла от него, он сожалеет о королеве; ее образ преследует его. Знайте же, господин герцог: мне порой случалось видеть, как король с семи вечера уже начинал дрожать и трепетать при одной мысли, что в десять он войдет в покои королевы, и в эти минуты я, говорящий сейчас с вами, десятки раз слышал, когда брал шпагу короля, чтобы положить ее у изголовья кровати его жены, да, я отчетливо слышал, как сердце его величества билось под кружевным жабо.
— Это была любовь.
— Плотская, если позволите, господин герцог, однако самая что ни на есть неистовая. Страсти этого рода наделены такой памятью, что ей и конца нет. Я бы поклялся, что королева, сколь она ни холодна к своему очаровательному супругу, так вот, повторяю, я бы поклялся, что она, такая суровая к этому красавцу-юноше, если пожелает, сможет затмить все те соблазнительные видения, что витают вокруг короля.
Как нетрудно заметить, Башелье кинулся в поэзию. Не обратив никакого внимания на это лирическое отступление, Ришелье продолжал:
— А она пожелает этого, Башелье?
— Никогда.
— Вы уверены?
— Уверен как в моральном, так и в физическом смысле, господин герцог. Два прилагательных Башелье произнес с нажимом, как человек, знающий цену каждой букве алфавита.
— Что ж, коль скоро вы уверены как в моральном, так и в физическом смысле, — сказал Ришелье, повторяя выражение собеседника, — в равнодушии королевы, будем исходить из этого, друг мой. Так вы говорите, король колеблется?
— Да, он влюблен в некую туманность.
— Как же ее зовут?
— Ах, монсеньер, в том-то и суть моей неуверенности. Накануне вечером эта туманность звалась Олимпией: эта красивая комедиантка, которую он видел на сцене, способна внушить любовь и душевную, и чувственную.
— Вот оно что! Комедиантка! Как же я ее не знаю?
— Здесь нет ничего удивительного.
— Почему?
— Ну да, она ведь приехала из провинции, а вы — из Вены.
— Справедливо. Так вернемся к Олимпии, мой дорогой господин Башелье. Ну, и что это за Олимпия?
— Девица с лодыжками, хрупкими, как у козочки, и икрами, круглыми, словно у женщин Рубенса, с большими глазами, то полузакрытыми, то широко распахнутыми, что делает их одновременно смертоносными и томными; у нее руки ребенка, плечи Клеопатры, шея гольбейновской Анны Болейн и, насколько можно о том судить, бюст мадемуазель де Шароле.
— Да что вы! Но тогда эта девушка, мой милый Башелье, — просто богиня Венера собственной персоной. И вы говорите, что король…
— Король мечтает о ней, монсеньер. Она принадлежит уж и не знаю кому.
— Она принадлежит королю, черт побери, если король ее хочет.
— Говорят, что это не так.
— Значит, ее хорошо охраняют?
— Более того: она сама бережет себя.
— Вот еще! Пустяки! Так вы, Башелье, уверены, что король и в самом деле влюбился?
— Будь я в этом уверен, господин герцог, я бы уж попытался найти утоление для его печали, да вот боюсь дать осечку. Вы же охотились вместе с королем, — ввернул Башелье, смеясь, — кому, как не вам, знать, сколь раздражают его величество подобные промахи.
— Превосходно, Башелье, продолжайте; вы истинный философ, друг мой. Камердинер отвесил поклон; было очевидно, что он думает о себе именно то, что сказал Ришелье.
— Как я уже говорил, — продолжил он, — в тот вечер мне показалось, что эта Олимпия полностью завладела если не сердцем, то мыслями короля; поэтому, когда он проснулся утром, я был настороже — хотел узнать, заговорит ли он о ней; да и когда король спал, я все прислушивался, думал выяснить, не о ней ли он грезит. Но он ничего не сказал ни во сне, ни после пробуждения; напротив, вижу, он собрался в Рамбуйе, ведь королева дала ему решительный отпор. Он же всякий раз, как заберет в голову какую-нибудь соблазнительную идею, тут же спешит искупить свое прегрешение подле ее величества; его ничто так не привлекает, как роль супруга с улицы Сен-Мартен. Бедный король! Только королеве дано превратить его в мужа, достойного Версаля.