«Разумеется, сударь, когда маршалов станут делать из дерева, у вас на это звание будет полное право», — отпарировал г-н де Грамон.
Отец был славным человеком, и временами он изрекал остроты, над которыми смеялась вся Франция. Хотя я говорю «он был», мне следовало бы сказать «он есть», ибо отец все тот же, и ему суждено пережить меня.
В конце концов матушка все поняла и по своему обыкновению смирилась. Мы всю ночь не сомкнули глаз. Наутро, пробудившись, Париж узнал об отъезде короля; это вызвало всеобщие крики, волнения и приступы ярости. Все уличные сорванцы с воплями носились по Парижу, а наши слуги пришли из города со смиренно сложенными руками и воздетыми к Небу глазами; матушка скверно разыграла комедию — самые проницательные, очевидно, догадались, что нам все известно. К счастью, она вспомнила о письме к коадъютору и постаралась написать его наилучшим образом, что ей обычно не удавалось. Коадъютор прислал матушке лучника, который должен был оставаться в нашем доме, чтобы нас защищать. Я же отправилась прямо к г-же де Рамбуйе, большому другу нашего семейства, на дочери которой, мадемуазель Жюли д'Анженн, столь прославившейся благодаря воспевавшим ее остроумцам, отец чуть было не женился. Мой дед (он был тогда еще жив и только что получил титул герцога), сущий скряга, не захотел дать маршалу достойное приданое, и г-жа де Рамбуйе, при всем своем желании, не смогла выдать за него дочь. Несмотря на это, она все равно нас любила и часто приглашала меня по утрам в Голубую комнату Артенисы — храм муз и преддверие Парнаса.
В тот вечер я отправилась туда одна, чтобы подышать свежим воздухом. «Подышать свежим воздухом» — точное выражение, ибо комната Артенисы была просторной. Госпожа де Рамбуйе не выносила ни тепла, исходящего от камина, ни солнечного жара. Она становилась пунцовой в четырех туазах от огня, поэтому ей приходилось проводить всю зиму в постели, кутая ноги в медвежью шкуру, словно в мешок. Все грелись в лучах ее яркого ума, при этом жаловались на холод и отогревали себе руки дыханием.
Я застала г-жу де Рамбуйе в обществе мадемуазель Поле — знаменитой львицы Вуатюра; эта девица, о которой говорила вся Франция, была любовницей чуть ли не всех, но к старости стала такой чрезмерно стыдливой, что готова была ставить клеймо на лбу всех женщин, имевших любовные связи. Мой отец, единственный человек на свете говоривший ей правду в глаза, Бог весть зачем уговаривал ее:
«Мадемуазель, мадемуазель, будьте же снисходительны: снисхождение так украшает добродетель; к тому же вы бы слишком возгордились, если б у вас одной лоб остался без клейма».
Следовало видеть, с какой улыбкой отец произносил эти слова; мадемуазель Поле злилась, выслушивая их, и не смела отвечать. Я помню, как однажды она подняла страшный шум по поводу какой-то дамы, застигнутой своим мужем на месте преступления, и, размахивая руками и громко крича, требовала покарать ее.
— Бог мой, мадемуазель, — с присущей ему неподражаемой иронией, которую мне не под силу воспроизвести, сказал ей отец, — если всякий раз, когда в Париже появляется еще один муж-рогоносец, устраивать подобный переполох, то мы не услышим больше грома небесного.
Впоследствии Жодле воспользовался этой остротой и как-то раз, когда играли «Двойников» Ротру, произнес ее со сцены. Господин де Грамон нередко снабжал остротами и балаганные театры, и Бургундский отель.
Мадемуазель Поле страшно раздражала меня своими поучениями. Она читала нам наставления, проповедуя безупречную нравственность, и г-жа де Рамбуйе, ярая поборница добродетели, простила ей былые похождения и нежно ее любила. Вот почему та принималась столь громко кричать. Утром 7 января мадемуазель уже была осведомлена о случившемся и с важным видом жеманничала, а маркиза, глядя на нее, млела от удовольствия. Увидев меня, обе воскликнули:
— А! Вот и малышка де Грамон! Сейчас мы узнаем кое-что еще.
— Вовсе нет, сударыни, — возразила я, приседая перед дамами в изящном реверансе, — ибо мне известно не больше, чем вам. Господин маршал, не сказав нам ни слова, уехал сегодня ночью с господином де Гишем и оставил нас с матушкой одних. Я не в состоянии передать вам нашу растерянность.
— Что касается меня, — откликнулась маркиза, — я послала пажа за новостями в город, и он скоро вернется.
— Как! Вашего гадкого пажа, который коверкает все слова, так что его невозможно слушать спокойно? Я не понимаю, как вы, первейшая из жеманниц, можете держать у себя такого бездельника!
— Его определил ко мне господин де Шодбон, и я не смею его прогнать, опасаясь, как бы Шодбон не расстроился. При этом у пажа множество других недостатков: он ссорится с лакеями господина де Рамбуйе и даже с его конюшим; не далее как вчера оба явились ко мне в разгар спора. «Госпожа маркиза, он мне угрожал». — «Может, вы еще посмеете утверждать, что я вас ударил?» — «Нет, ибо как только вы мне показали кулак, я немедля извлек…» — «Правда, госпожа маркиза, — подтвердил конюший, не лишенный остроумия, — он тотчас же извлек, но после немедля вставил».
Мадемуазель Поле едва не упала, слушая эти варваризмы. Вне всякого сомнения, Мольер был осведомлен об этой истории, когда он сочинял «Ученых женщин», а мадемуазель Поле, прекрасная львица с рыжей гривой, послужила ему прообразом для «Смешных жеманниц». Она слыла когда-то первой красавицей, но мне не довелось увидеть ее молодой. Я могу лишь утверждать, что от этой рыжей исходил такой дух, что даже все туалетные воды королевы Венгерской не сумели бы его заглушить.
У мадемуазель Поле, которую на языке жеманниц звали Парфенией, подобно тому как Вуатюр величал ее львицей, был превосходный голос. Она так дивно пела, что как-то раз у одного из источников в Рамбуйе нашли двух соловьев, которые, как говорили, умерли от зависти после того, как они ее услышали. В ту пору подобная лесть была в ходу и, хотя все знали, чего она стоит, люди дружно осыпали друг друга комплиментами.
Мадемуазель Поле почти все свое время проводила во дворце Рамбуйе, обитатели которого были очарованы моим отцом — они любили его именно за то, что он нисколько не был на них похож. Я же сблизилась там с малышкой де Монтозье, дочерью знаменитой Жюли д'Анженн (ныне эта женщина, ставшая герцогиней д'Юзес, являет собой образец благочестия и добродетели, как ее мать и бабушка). Правда, она не столь образованна и несколько чаще изъясняется на языке простых смертных. В то время она была хорошенькой девочкой, ум которой уже проявлялся в ее метких замечаниях. Помнится, на сей раз малышка заявила г-же де Рамбуйе с глубокомысленным видом:
— Раз уж мадемуазель де Грамон здесь, бабушка, не угодно ли вам побеседовать в этот час о государственных делах?
Она очень забавно повела себя с г-ном де Грассом, которого называли на этом невероятном языке карликом принцессы Жюли. Этот человек держал у себя лиса, которого принесли однажды г-ну де Монтозье; как только малышка заметила зверя, она немедленно прикрыла рукой свое жемчужное ожерелье. Когда у девочки спросили, чем вызван такой жест, она ответила:
— Это от страха, как бы лис у меня его не украл: в баснях Эзопа они такие хитрые!
— Послушайте, — спросила тетка малышки, — вот хозяин лиса, каким он вам кажется?
— Он кажется мне еще более хитрым, чем лис.
— Поистине так, мадемуазель! И все же я недостаточно хитер, чтобы знать, как давно вашу большую куклу отняли от материнской груди. Не могли бы вы мне это сказать?
— А вас самого давно ли? Ведь вы ничуть не больше ее. Эти остроты пересказывали даже в покоях королевы; тем не менее эта девочка мне по-своему нравилась — она была гораздо некрасивее меня. Мы редко встречаемся с тех пор, как стали взрослыми. Я полагаю, что она теперь уже не столь умна, как прежде. Мы бывали вместе в гостях у всех знатных особ Парижа после памятного бегства королевы и кардинала, в первую очередь у г-жи де Лонгвиль — я сидела у нее часами, и, по ее словам, она оказывала мне честь, допуская меня на свои собрания. Было удивительно видеть, как она приказывает, отдает распоряжения, отсылает вельмож, председателей, горожан, соблазняет г-на де Ларошфуко, держит в узде коадъютора, плетет интриги против двора, вымешает свою ярость на господине принце, угрожая ему, и ублажает господина принца де Конти. Что касается г-на де Лонгвиля, ему оставалось лишь следовать за ней — он и не думал противиться ее воле.