Изменить стиль страницы

— Может быть, я бы и нашел какие-нибудь строки, если бы понимал, что вы хотите сказать. Безусловно, я хотел увидеть Пале-Рояль, это очень любопытно, и я много слышал о нем, что же касается Паромной улицы, то я ее почти не знаю, остается Ла Мюэтт, который я совсем не знаю, потому что никогда там не был.

— А я и не говорю, что вы там были, я говорю, что капитан Ла Жонкьер должен был вас туда отвезти. Вы осмелитесь это отрицать?

— Честное слово, сударь, я не буду ничего ни утверждать, ни отрицать, я просто посоветую вам обратиться к нему, и он вам ответит, если сочтет это возможным.

— Бесполезно, сударь, у него уже об этом спрашивали, и он ответил.

У Гастона похолодело все внутри: его, очевидно, предали, но он не должен ничего говорить, это дело его чести. Он хранил молчание. Д'Аржансон с минуту подождал ответа, потом, видя, что его не последует, спросил:

— Вам угодно, чтобы я устроил вам очную ставку с капитаном Ла Жонкьером?

— Я у вас в руках, сударь, — ответил Гастон, — и вы вольны делать со мной все, что вам предписано.

Но молодой человек дал себе безмолвное обещание на очной ставке с Ла Жонкьером раздавить капитана своим презрением.

— Прекрасно, — промолвил д'Аржансон, — поскольку, как вы сами сказали, я здесь хозяин, мне теперь следует подвергнуть вас допросу с пристрастием — первой и второй степени. Вам известно, сударь, — спросил д'Аржансон, выделяя каждое слово, известно вам, что такое допрос первой и второй степени?

Холодный пот выступил на лбу у Гастона: смерти он не боялся, но пытка — другое дело, из рук палачей мало кто выходил не обезображенным или не искалеченным, и любой из этих двух исходов ужасен для молодого человека двадцати пяти лет. Д'Аржансон прекрасно видел, что творилось в сердце шевалье.

— Эй! — позвал судья. Вошли два стражника.

— Этот господин, кажется, не испытывает никакого отвращения к допросу первой и второй степени, — сказал д'Аржансон, — отведите его в камеру.

— Настал страшный час, — прошептал Гастон, — я ждал его, и он пришел. О мой Господь, дай мне сил!

И Бог, наверное, внял его молитвам; кивнув головой в знак того, что он готов, шевалье твердым шагом дошел до двери и последовал за стражниками; шествие замыкал д'Аржансон. Они спустились по каменной лестнице, миновали нижний карцер Угловой башни и прошли через два двора.

Когда они проходили второй двор, несколько узников, увидев через решетки красивого, стройного и элегантно одетого дворянина, стали окликать его:

— О-ля! Сударь, так вас освобождают, да? Женский голос добавил:

— Сударь, если вас спросят о нас, когда вы будете на свободе, ответьте, что мы ничего не сказали.

Какой-то молодой человек вздохнул:

— Счастливец вы, сударь, вы увидите вашу любимую.

— Вы ошибаетесь, сударь, — ответил шевалье, — меня ведут на допрос.

За этими словами последовало общее молчание; печальное шествие продолжало свой путь; опустился подъемный мост, Гастона посадили в зарешеченный портшез, запертый на ключ, и под усиленной стражей доставили в Арсенал, который отделялся от Бастилии узким проулком.

Д'Аржансон опередил их и уже ждал узника в камере пыток.

Гастон очутился в низкой комнате с каменными стенами, сквозь плиты пола проступала сырость. На стенах висели цепи, ошейники, веревки и еще какие-то орудия странного вида, в глубине виднелись жаровни, а по углам — кресты святого Андрея.

— Вы видите, — сказал д'Аржансон, показывая шевалье два кольца, ввинченных в пол в шести футах друг от друга и разделенных скамейкой в три фута высотой, — к этим кольцам привязывают голову и ноги допрашиваемого, а под спину ему подсовывают скамейку таким образом, чтоб его живот был на два фута выше рта, и начинают вливать в него воду. В каждом горшке две пинты воды, при допросе первой степени вливают восемь горшков, а при допросе второй степени — десять. Если допрашиваемый не хочет глотать воду, ему зажимают нос, чтобы он не мог дышать, тогда он открывает рот и глотает. Этот вид допроса, — продолжал д'Аржансон тоном прекрасного рассказчика, рисующего в своем изображении все подробности, — чрезвычайно неприятен, но я хочу сказать, что все же предпочитаю его испанскому сапогу. Умирают от обоих, и вода, конечно, очень плохо в будущем влияет на здоровье, если человека оправдывают, что бывает редко, потому что он всегда начинает говорить еще при допросе первой степени, если он виновен, а при допросе второй степени — даже если он невиновен.

Гастон, бледный и неподвижный, смотрел и слушал.

— Может быть, вы предпочитаете испанский сапог, шевалье? — спросил д'Аржансон. — Эй, покажите господину испанский сапог!

Один из палачей принес пять или шесть клиньев, еще испачканных кровью, верхние их концы были расплющены ударами молота.

— Вот видите ли, — продолжал д'Аржансон, — каким образом производится эта пытка: ноги допрашиваемого до колен как можно плотнее зажимаются в дубовые колодки, потом один из людей, которых вы видите, загоняет клин — вот этот, например, — между колен и забивает его, потом больший. Всего их загоняют восемь при допросе первой степени, и есть еще два побольше для допроса второй степени. — И с этими словами он пнул ногой два огромных клина. — Предупреждаю вас, шевалье, что эти клинья ломают кости, как стекло, и превращают мышцы в кровавое месиво, причиняя невыносимую боль.

— Довольно, сударь, довольно! — прервал его Гастон. — Вы, верно, хотите удвоить мои мучения их подробным описанием. Но если вы это делаете из любезности, чтоб я мог выбрать сам, и поскольку вы лучше меня разбираетесь в этом, выберите сами, прошу вас, ту пытку, от которой я умру поскорее, я буду вам весьма признателен.

Д'Аржансон бросил на молодого человека взгляд, в котором невольно отразилось восхищение его мужеством.

— Ну что же, — сказал он, — расскажите все, черт возьми, и вас освободят от допроса.

— Я ничего не скажу, сударь, потому что мне нечего сказать.

— Не стройте из себя спартанца, поверьте мне, под пыткой кричат и стонут, а между стонами и криками всегда что-то говорят.

— Ну что ж, попробуйте, — сказал Гастон.

Хотя шевалье был бледен и время от времени его сотрясала нервная дрожь, его решительный и твердый вид убедил д'Аржансона в мужестве узника. У начальника полиции был наметанный глаз, и он редко ошибался: он понял, что от Гастона ничего не добьешься, и все же попробовал настоять еще раз:

— Послушайте, сударь, еще есть время, не заставляйте нас применять к вам какие-либо меры.

— Сударь, — ответил Гастон, — клянусь вам, и да услышит меня Господь, что, если вы подвергнете меня пыткам, я ничего не скажу, я задержу дыхание, чтобы задохнуться; сами посудите, поддамся ли я на угрозы, если я решился не сдаваться под пыткой.

Д'Аржансон сделал знак палачам, и они подошли к Гастону, но их приближение, вместо того, чтоб испугать его, казалось, удвоило его силы: со спокойной улыбкой он сам помог им снять с себя камзол и отстегнул манжеты.

— Значит, вода? — спросил палач.

— Да, сначала вода, — ответил д'Аржансон.

Палачи продели веревки в кольца, придвинули скамью, наполнили горшки водой — Гастон даже не моргнул глазом.

Д'Аржансон задумался. Он размышлял минут десять, которые Гастону показались вечностью. Потом, недовольно что-то пробурчав, он сказал:

— Отпустите этого господина и отведите в Бастилию.

XXVII. КАКУЮ ЖИЗНЬ ВЕЛИ ТОГДА В БАСТИЛИИ В ОЖИДАНИИ СМЕРТИ

Гастон чуть было не поблагодарил начальника полиции, но удержался. Если бы он поблагодарил его, могло бы показаться, что он испугался. Он надел камзол и шляпу, пристегнул манжеты и той же дорогой вернулся в Бастилию.

«Они не захотели вести допрос молодого дворянина под пыткой, — подумал он, — они ограничатся судом и смертным приговором».

Но угроза допроса имела и свою положительную сторону: теперь, когда судья избавил шевалье от предварительных пыток, которые он взял себе за труд так подробно описать, мысль о смерти для Гастона была легка и сладостна. И более того, вернувшись в камеру, шевалье испытал радость при виде того, что казалось ему омерзительным всего час назад. И камера была веселенькая, и вид из окна восхитительный, самые грустные изречения, нацарапанные на стенах, казались мадригалами по сравнению с вполне материальными орудиями, висевшими на стенах камеры пыток, а уж тюремщики рядом с палачами выглядели просто воспитанными дворянами. Он не провел и часа в созерцании всех этих предметов, которые сравнение теперь делало такими милыми его сердцу, как за ним пришел главный тюремщик Бастилии в сопровождении надзирателя.