Изменить стиль страницы

Несложно понять, что подобные мысли, шедшие от моего ума к моему сердцу, словно волны бурного моря, не придавали моему лицу выражения безмятежности, а моим жестам – определенности.

Наоборот, время от времени на моей физиономии отражалось волнение и, пока левая рука сжималась в кулак, правая размахивала вилкой или ложкой будто пером или кинжалом.

Под конец ужина это, должно быть, по-настоящему встревожило Дженни.

За столом я не проронил ни единого слова, но порой то глухо ворчал, то разражался невнятными выкриками.

Выйдя из-за стола, моя жена хотела, как обычно, взять меня под руку, чтобы совершить со мной нашу привычную прогулку по деревенским улицам и вокруг ограды деревни; но я ощущал, как утекает время: в моем распоряжении оставалось всего лишь несколько часов, и каждая минута из них становилась драгоценной.

Так что я, пытаясь выдавить из себя улыбку, сказал Дженни, что ей не стоит забивать голову моими заботами и что мне нужно поработать, и вернулся в свой кабинет.

Но я говорил Вам, дорогой мой Петрус, о том, что мне трудно работается после еды; поскольку же я по рассеянности съел весьма немало, это затруднение проявилось сильнее, чем всегда.

У меня хватило сил только на то, чтобы написать в верхней части третьего листка: «К Дженни! Эпиталама по случаю дня ее рождения», после чего в согласии с нередким физиологическим явлением, моя крайняя возбужденность сменилась полнейшей расслабленностью, впрочем вполне понятной ввиду моей усталости и моих дневных треволнений; в итоге я уронил голову на письменный стол и забылся сном.

Вначале сон мой был тяжелым, словно у пьяного, ведь, как я уже сказал, этот отдых, столь необходимый для моего уставшего тела, был, по сути, не сном, а расслабленностью.

Сколько времени длились эти потемки моих чувств, сколько тянулась ночь моей души, я не смог бы сказать; но, наконец, какой-то свет пробился в эту тьму: я почувствовал себя заново родившимся в фантастической жизни сновидения; идея, весь день занимавшая мой ум, привязанная к моему сновидению загадочными нитями мозга, похоже, нашла меня снова после того, как покинула меня, ведь человек больше принадлежит идее, чем идея принадлежит ему.

Она возникла на горизонте в виде светящейся точки, которая быстро увеличивалась; идея держала в руке факел, освещавший огромный круг, в центре которого она находилась.

Она явилась в одеянии музы, которую я весь день призывал и которая весь день убегала от меня подобно капризной женщине, способной бросить любовника и возвратиться к нему всего через час, когда он меньше всего ее ждет; и по мере того как муза приближалась ко мне, по мере того как черты ее освещенного факелом лица приобретали все большую четкость, я с удивлением замечал, что эта муза похожа на Дженни, будто ее родная сестра.

Муза, улыбаясь, шла ко мне, и я встретил ее с улыбкой; она положила мне на плечо правую руку и, осветив факелом чистый лист бумаги, сказала:

– Поэт, я муза, которую ты тщетно призывал весь день; я сжалилась над твоими муками и пришла к тебе. Пиши, я буду тебе диктовать.

И ее голос оказался похожим на голос Дженни так же, как и ее лицо.

И вот этим голосом, мягким и проникновенным, звучавшим для моего слуха настоящей музыкой каждый раз, когда Дженни говорила, муза стала диктовать мне строфы, которые я записывал, восхищаясь возвышенностью замысла и чистотой формы.

При последнем слове последней строфы восторг мой достиг такой степени, что руки мои сами потянулись к музе, а она, вместо того чтобы отшатнуться от подобного порыва, приблизила свое лицо ко мне и запечатлела на моем лбу поцелуй.

Этот поцелуй я ощутил настолько явственно, что проснулся и открыл глаза.

Музой оказалась сама Дженни: не слыша ни моего голоса, ни моих шагов, она обеспокоилась, жив ли я, открыла дверь, увидела, что я сплю, и с лампой в руке подошла ко мне.

Теперь, дорогой мой Петрус, Вы, такой великий знаток философии, скажите мне, какое таинственное сочетание явлений совершенно противоположных – бодрствования и сна, иллюзии и действительности – привело к тому глубинному союзу, только что превратившему мое сновидение в живую поэму, в финале которой в одном лице слились муза и Дженни, богиня и земная женщина.

– О, это ты, это ты, моя Дженни! – воскликнул я. – Будь благословенна как в снах, так и наяву, как в грезах, так и в действительности!

Неожиданно я вспомнил о листе бумаги, на котором я успел написать: «Моей Дженни! Эпиталама по случаю дня ее рождения», а затем стихи, продиктованные мне музой.

Лист бумаги исчез.

Мое волнение и замешательство были таковы, что, не видя листа на том месте, где он должен был быть, я стал сомневаться, существовал ли он на самом деле.

Я напряг мой ум, силясь разгадать эту загадку, и сначала мне пришлось признать, что эти стихи, вроде бы записанные мною, являлись частью моего сновидения, поскольку реальностью была Дженни, а не муза.

Итак, невозможно было допустить хоть какую-то вероятность того, что Дженни сама продиктовала мне стихи, предназначенные стать для нее сюрпризом.

Как только я утвердился в мысли, что стихи просто не существовали, весьма ослабела и моя уверенность в существовании бумаги, на которой я, как мне казалось, их записал; бумага с заголовком могла мне присниться точно так же, как все остальное.

Первые два листа бумаги, один за другим предназначенные для записи задуманных стихов, существовали: один находился в моем правом кармане, другой – в левом, и, если третьего я не нашел, значит, его никогда и не было.

И я счел удачей, что его никогда и не было, поскольку иначе Дженни, войдя в кабинет во время моего сна, увидела бы этот листок, прочла бы посвящение и о сюрпризе нечего было бы и думать, а мне ведь так хотелось приятно удивить ее на следующий день.

Стихи, продиктованные мне во сне, еще звучали в моей голове, и мне казалось, что понадобится не более получаса, чтобы перенести их на бумагу.

Я бы поднялся как можно раньше, и Дженни, проснувшись, получила бы свою эпиталаму.

А пока я последовал за женой, уверенный в том, что злополучный листок существовал только в моем воображении.

Дорогая Дженни! Она ни о чем не подозревала, по крайней мере так могло показаться, поскольку она и словом не коснулась ни моей озабоченности днем, ни ее собственного минутного опасения, не сошел ли я с ума.

На следующий день я встал на рассвете, но, как ни старался не шуметь, все же разбудил Дженни.

Я поцеловал мою дорогую возлюбленную, умолчав о том, что это не только повседневный, но и поздравительный поцелуй и, облачившись в халат, вышел из спальни.

В это мгновение мне показалось, что я слышу какой-то шум в столовой. Кто бы это мог быть? Ключ от пасторского дома был только у дочери учителя; но сейчас едва светало, и она никогда не приходила в столь ранний час. Так что когда я на цыпочках стал спускаться вниз, я все еще терялся в догадках, с кем это мне придется иметь дело, но, чем ниже я спускался, тем увереннее приходил к выводу, что в доме находятся посторонние люди.

Оказавшись на последней ступеньке, я уже ничуть не сомневался в этом: шум слышался совершенно четко; я проскользнул через застекленную дверь, отделявшую лестничную площадку от столовой и увидел, как учитель и его дочь устанавливают в простенке между двумя окнами клавесин.

Это явно был сюрприз для Дженни.

Но кто же его задумал и осуществил?

Странная мысль пришла мне в голову: а не управляющий ли делает такой подарок?

Движимый этой нелепой догадкой, я без всяких предосторожностей вошел в столовую. Застигнутые врасплох, учитель и его дочь живо обернулись.

– Что вы здесь делаете? – спросил я довольно сурово.

– Тише, господин Бемрод, тише! – прошептал школьный учитель, поднеся указательный палец к губам.

– Это что такое? – спросил я, указывая на музыкальный инструмент, который они старались установить.

– Вы сами видите – это фортепьяно.