Изменить стиль страницы

Я слабо простонала и потеряла сознание.

В тот миг я была на пределе сил, но не на пределе моих страданий!

После таких обмороков души, которые следуют за страшными бедами сердца, крайне редко бывает – если только не говорить о натурах исключительных, – крайне редко бывает, повторяю, чтобы в тело мгновенно вернулись утраченные способности.

На жизнь тогда словно опускается какая-то черная вуаль; все погружается в ночную тьму; из-за этой темной вуали и в глубине этой ночи память не может вынырнуть, а вынырнув, не в состоянии отчетливо видеть происходящее.

Точно так же между сном и бодрствованием проскальзывают несколько неуловимых минут, когда все предметы обретают пепельный цвет и утрачивают очертания в том фантастическом тумане, что, кажется, сотрясают бесшумные крылья демонов ночи.

В такие минуты человек не понимает, как он живет.

После таких минут человек не понимает, как он смог выжить.

Потом, наконец, наступает час, когда плоть оживает, когда тело рождается заново, когда мало-помалу все жизненные потребности вновь обретают свои права, болью давая знать о себе, и когда говоришь самому себе:

«Я страдаю, значит, я существую».[529]

Когда я вышла из того оцепенения, которое сейчас попыталась описать, моя дочь плакала в изножье моей кровати, а дети нового пастора шумно играли во дворе.

XVI. Что может выстрадать женщина (Рукопись женщины-самоубийцы. – Продолжение)

Как только жизнь вернулась, надо было заниматься ее нуждами.

Пасторское жалованье в приходе было маленьким; в общем и целом мой муж получал шестьдесят фунтов стерлингов в год.

Вдовам пасторов несчастной валлийской деревеньки не полагалось никакого пенсиона.

До нас только два пастора жили в уэстонском пасторском доме.

Первый не был женат.

У второго жена умерла раньше, чем он сам.

Так что до сих пор удручающая картина вдовьей нищеты не заботила паству.

Я стала первой, на которой несчастье осуществило подобный опыт.

За двадцать пять лет нашей жизни в пасторском доме, когда мой муж исполнял свои священнические обязанности, нам удалось сделать кое-какие сбережения – сумму, составляющую примерно годовое жалованье.

Но болезнь моего мужа унесла более половины этой суммы.

Так что ко времени смерти этого достойного человека у меня оставалось лишь около двадцати пяти фунтов стерлингов.

Большая часть мебели принадлежала приходу; однако в своего рода уставе, предоставлявшем комнату вдове покойного пастора, было сказано, что вдова эта имела право взять из мебели, находившейся в ее временном пользовании, все, что может считаться предметами первой необходимости.

Я была скромна в своем выборе.

Кровать дубового дерева для меня, нечто вроде складной брезентовой кровати для дочери, четыре плетеных стула, два кресла, зеркало, стол, шкаф, немного кухонной утвари – этим и ограничились мои притязания.

Я попросила нового пастора подняться ко мне, дабы он сам оценил скромность моих желаний.

Пастор осмотрел все это своими холодными глазами и коротко заметил:

– Хорошо; если вы нуждаетесь еще в чем-нибудь, возьмите… только возьмите сразу же, так, чтобы нам друг друга больше не беспокоить.

– Благодарю вас! – ответила я. – Теперь у нас есть все, в чем мы нуждаемся.

Пока мы говорили, два ребенка, стоя на лестнице, через полуоткрытую дверь с любопытством посматривали на нас и своим смехом резко отличались от плачущей Элизабет.

Смех этих детей был для меня мучителен.

Я бросилась к двери, чтобы ее закрыть.

Пастор понял мое намерение.

– Не стоит, – сказал он, – я ухожу.

И он в самом деле вышел; дети по его знаку последовали за ним, но при этом то и дело оборачиваясь и новыми взрывами смеха оскорбляя нас в нашем несчастье.

Быть может, мое исстрадавшееся сердце видело зло там, где его и не было; беззаботность, свойственная возрасту этих детей, была, наверное, их единственным преступлением по отношению ко мне; однако, мне кажется, всякий возраст, как бы ни был он мал, должен уважать чужие слезы.

Страдание – одна из божественных ипостасей.

Несомненно, хотя Элизабет не произнесла ни слова, хотя она, казалось, даже не заметила эту ребячью веселость, столь для меня мучительную, эта веселость причинила ей жестокую муку: сначала, положив мою руку на свой влажный от пота лоб, она встала, чтобы пойти открыть окно, но на полпути, – а я не сводила материнских глаз с моего бедного ребенка, – на полпути остановилась, побледнела, покачнулась, вытянула руки, словно ловя воздух, и с трудом проговорила:

– Ах, Боже мой! Что со мной, мама?.. Мне кажется, что я больше не могу дышать… я задыхаюсь!

И в самом деле, задыхаясь, она едва не упала, но я успела подбежать к ней, усадить ее на стул, подтащила стул поближе к окну и открыла его.

После нескольких усилий, разрывавших мою грудь еще сильнее, чем грудь дочери, она в конце концов обрела утраченное дыхание, а вместе с дыханием к ней, похоже, вернулась и жизнь.

Ее глаза открылись, полные влаги; высохшие губы просили воды, и кровь, словно ей разрешили возобновить прерванный бег, поторопилась прихлынуть к вискам, заставив их пульсировать, и к щекам, окрасив их пунцовыми пятнами.

Боже, уж не больна ли моя бедная девочка более серьезно, чем я думала?! Я буду умолять моих деревенских друзей: как только они увидят в Уэстоне мил форде кого лекаря, пусть попросят его зайти к нам.

Но тут нас прервал – Элизабет в ее возвращении к жизни, меня в моих предчувствиях – деревенский бакалейщик; он пришел предъявить мне счет – двадцать шиллингов долга и заявил, что отныне, вместо расчетов через каждые три месяца, он просит нас делать покупки только за наличные или же оказать честь нашими покупками другому лавочнику.

Все было совершенно понятно: зная, что источник наших доходов иссяк вместе со смертью моего бедного супруга, и мало веря в платежеспособность вдовы и сироты, он решил ничего не давать нам в долг.

Я ответила ему с достоинством, спокойным голосом, но, по правде говоря, со слезами в душе, что его новое решение совпадает с нашим и, отдав ему двадцать шиллингов, которые он потребовал вернуть, больше его не задерживала.

Бакалейщик, без сомнения, не ожидал такой покладистости и столь скорой уплаты маленького долга, и поэтому, прежде чем расстаться со мной, уже стоя на лестнице, он пытался пробормотать какие-то извинения, ссылаясь на тяжелые времена и просьбы его жены быть бережливым.

Не слушая его, я закрыла за ним дверь.

Вне всякого сомнения, я только что сама сотворила себе врага; но, найдя в себе мужество стерпеть его безжалостность, я не смогла стерпеть его пошлость.

Видимо, сколь бы мы ни обнищали, он боялся потерять нас как покупателей.

О Боже, когда у нас кончатся деньги, что будет с нами, с бедной Бетси и со мной, среди людей, созданных в большом и малом по образцу человека, который только что вышел из этой комнаты?

На завтрак мы, как обычно, выпили по чашке молока. Наш бедный усопший, которого беспокоило здоровье его дочери и который порою с отеческой печалью смотрел на это хрупкое существо, – наш бедный усопший говорил, что нет для нее лучшего питания, чем молоко.

Чтобы приучить ребенка к такому завтраку, который поначалу внушал ей некоторую неприязнь, я сама пила молоко вместе с нею.

На следующий день после визита к нам бакалейщика, мы, одинаково внимательные друг к другу, заметили, что обе уже не добавляем в молоко мед.

Каждая из нас могла бы придумать этому объяснение, заявив, что предпочитает чистое молоко, но мы обе смогли сделать только одно – броситься в объятия друг другу и заплакать.

Наконец, Элизабет первая пришла в себя.

– Матушка, – сказала она, – слава Богу, отец дал мне хорошее воспитание. Хотя мы живем в Уэльсе, я хорошо знаю английский и французский; мне кажется, я могла бы стать гувернанткой девочки в каком-нибудь благородном доме или вести счета у какого-нибудь богатого торговца в Пембруке или в Милфорде.

вернуться

529

Здесь перефразирована ставшая крылатой фраза из сочинения французского философа Р.Декарта (1596–1650) «Начала философии»: «Я мыслю, значит существую»; она часто цитируется на латинском языке: «Cogito, ergo sum».