Больной по имени Ченцов, тот, кто стал местной знаменитостью после того, как однажды утром исчез из отделения, сидел с папироской на табуретке, греясь на жидком солнышке; он спросил, когда подросток вышел на крыльцо: "Тебе кто разрешил сюда ходить?" Подросток держал на ладони завернутую в бумагу селедочную голову, лакомство, которое мать добывала для него на больничной кухне. Он смотрел на человека с проплешинами в бесцветных волосах, точно они были трачены молью, с неестественно высоким лбом, с блестящими серебряными глазами; Ченцов был бледен, худ, одет в старую пижаму из больничной байки и байковые, наподобие лыжных, штаны, тощая нога закинута за ногу, на голой ступне болталась туфля-полуботинок с незавязанными шнурками. "У меня есть предложение, - промолвил он, щурясь от дыма, - даже два. Первое. Давай с тобой переведем заново всего Гейне".
Его хватились во время завтрака, как назло, в ту ночь дежурила лучшая сестра, строгая и чернобровая Маруся Мухаметдинова, ей и пришлось отвечать. Маруся уже раздала градусники, когда пришла сменщица, но для ходячих больных измерение температуры, в сущности, было формальностью; при сдаче термометров по счету одного не хватило, пропал и сам Ченцов, прошло полтора часа, он не появлялся, его не было на территории больницы; кладовщица, ехавшая со своей фурой из села, не встретила никого. Случайно подвернулся парнишка из деревни, в пяти верстах от больницы, если идти в сторону, противоположную райцентру, - все русские деревни располагались вдоль берега, потому что казаки плыли когда-то на своих ладьях вверх по реке и оттесняли местное население в глубь страны, так объясняла учительница географии. Парень сообщил, что какой-то человек стоял на дороге с часами в руках. Человек этот показал ему часы, они были с одной стрелкой, не часы, а компас.
Его нашли, согбенная фигура виднелась у кромки берега, - река уже потемнела, лед покрылся водой. Ченцов сидел, весь посиневший от холода, на вмерзшей в ноздреватый снег коряге, в глубокой задумчивости, с термометром под мышкой, он даже не заметил приближавшихся санитарок и до смерти перепуганную Марусю. Без всякого сопротивления дал себя отвести в больницу. На другой день он во второй раз напугал Марусю Мухаметдинову, явившись поздно вечером к ней домой с букетиком, чтобы сделать ей, по его словам, предложение, даже два. Первое было предложение руки, к которому Маруся отнеслась очень серьезно, опустив глаза, поблагодарила, но сказала, что у нее есть жених и она выйдет за него, когда он вернется с фронта; что касается второго, то оно автоматически отпадало после того, как было отвергнуто первое: Ченцов предлагал ехать вместе с ним в Москву.
Было холодно, стояли хрустальные лунные ночи, лед только еще собирался двинуться далеко в низовьях; что-то происходило во мраке, потрескивали сучья, кричала загадочная птица - и вот поднялось слепящее солнце, блеснули трубы, грянул небесный оркестр. Дорога поднялась над осевшим, посеревшим снежным полем, между грязно-желтыми колеями с голодным верещаньем неслись, криво ставя короткие ножки с копытцами, тряся тощими задами, плоские, почерневшие за зиму свиньи. Подросток швырял в них комьями мерзлого снега и всю дорогу от дома до школы горланил песни. Он сорвал с головы шапку и крутил ее за веревочку для подвязывания под подбородком. Все было кончено, или казалось, что кончено. Триумф свободы, избавление от изнурительной любви.
"А второе?"
Ченцов не понял.
"Второе какое предложение?" - спросил подросток.
Больной насупился, засопел, уставился на окурок и швырнул его в сторону.
"Второе, угу... Хотите знать? - медленно, перейдя на "вы", проговорил он. - Я вам доверяю. Хотя, возможно, это несколько преждевременный разговор".
Он поманил пальцем собеседника и продолжал вполголоса: "Надо дождаться, когда установится дорога".
"Дорога?" - спросил мальчик.
"А также судоходство".
"Судоходство?"
"Да. Неужели вам здесь не надоело?"
"Где?"
"Здесь. В этой дыре".
Мальчик сказал, что нужен вызов.
"Э, чепуха, можно без вызова; когда еще вызов придет... А кто вас, собственно, должен вызвать?" - спросил Ченцов.
"Папа".
"Он в Москве?"
"Он на фронте".
"Ваша мама получает от него письма?"
Подросток был вынужден признать, что писем нет с тех пор, как они уехали. Ченцов задумчиво поддакивал, кивал головой.
"Он в особых войсках", - объяснил подросток.
"Гм, это, конечно, убедительное объяснение... а вы уверены, что он?.. Я хочу сказать, вы уверены, что он жив?"
"Оттуда нельзя писать письма".
"Угу. Разумеется. Да, конечно. Ну что ж. Будет даже лучше. Отец вернется, а ты уже в Москве!"
Подросток сошел с крыльца. Ченцов снова поманил его пальцем.
"Это пока еще сугубо предварительный разговор. И сугубо конфиденциальный. Ты меня понимаешь?"
Подросток кивнул.
"Лучше всего сесть на какой-нибудь другой пристани, - сказал Ченцов. Например, в Сарапуле. У меня есть сведения, что там не проверяют... Главное, сесть на пароход, в крайнем случае можно договориться, чтобы нас взяли на баржу. А там - прямой путь до Москвы. Как у тебя с документами? Паспорта у тебя, разумеется, нет, это еще лучше".
Подросток колебался. Вообще-то, заметил он, у него был другой план.
"Можешь мне открыться".
Подросток все еще молчал.
"Я нем, как могила", - сказал Ченцов.
Мальчик спросил, слыхал ли он когда-нибудь об Иностранном легионе.
"О! Легион! Еще бы. Но ведь, э..."
"Ну и что, - возразил мальчик. - Иностранный легион на стороне генерала де Голля. Иностранный легион воюет против Гитлера".
"Я думаю, - промолвил Ченцов, поглядывая по сторонам, - нам надо найти место поудобней... - Стемнело. Они обошли с задней стороны длинный бревенчатый барак инфекционного отделения. - К тому же, как вы понимаете, дело не подлежит оглашению".
Поднялись на крыльцо регистратуры.
"Надеюсь, вы не поставили в известность вашу матушку. Женщин вообще не следует ставить в известность. Должен вам признаться, - продолжал он, - что я и сам когда-то подумывал. Да, подумывал, не записаться ли мне, черт возьми, в Иностранный легион! Я был здоров и молод. Но, знаете ли, с нашими порядками... Послушайте. Я вновь и вновь убеждаюсь, что лучшие идеи всегда приходят внезапно. Их не нужно изобретать. Это то, что роднит поэтов и ученых. Как я рад, что нашел в вашем лице родственную душу. А теперь представьте себе: через какие-нибудь две недели, может быть, через десять дней. Мы с вами шагаем по торцам московских площадей. Любуемся зубцами Кремля, колокольней Ивана Великого, дышим этим неповторимым воздухом... Ах, друг мой! Вы не представляете себе, что значит само это слово, этот звук: Москва! В Москве я человек. А здесь?..
Вы здесь, кажется, с самого начала войны? Или нет: вы говорили мне, что эвакуировались в июле. После речи Сталина... О, не беспокойтесь, говорил он, впуская подростка в комнатку, где стоял письменный стол, здесь нас никто не потревожит. Смотрите только, никому не проговоритесь. Я здесь работаю по вечерам. Зоечка мне разрешает. Чудная девушка, прекрасный человек
Тяжело, знаете, все время в палате; хочется побыть наедине с собой... Я хотел вам рассказать, как я покинул Москву. Вернее, как меня заставили покинуть Москву, они всех заставляли; просьбы, мольбы - ничего не помогло; я, разумеется, сопротивлялся; какие-то два мужика, огромного роста, якобы санитары, втащили в вагон, представляете себе, в товарную теплушку, битком набитую! Но вы, наверное, тоже ехали в теплушке... Самый страшный день моей жизни. Я ничего не видел, ничего не слышал, я только смотрел глазами, полными слез, на этот дорогой город, на эти башни, Ярославский вокзал или, кажется, Савеловский, не помню... Ничего не помню! Крики, плач, все смешалось. Люди давят друг друга, толпа осаждает поезда, пассажирские, товарные, все равно какие, вы этого не застали, и слава Богу... Вдруг все сорвались, все захотели уехать, оказывается, немцы подошли к Москве. Уже, говорят, по Дорогомиловской идут танки, уже... не знаю, может, уже и в городе.