Хасан Саббах был худощав. Роста выше среднего. Из под короткой черной бородки проглядывал острый кадык. На загорелом и обветренном лице -- узкие щелочки глаз, а сами глаза -- неопределенного водянистого цвета. Говорил он ровным, хрипловатым голосом. Почти никогда не повышал его, но было что то жуткое, сковывающее в этом голосе. Так мог разговаривать человек, который все взвесил и все решил. А главное, решился на все.
Было у него две жены. Но никто не видел в глаза их, и никто не знал, где они живут. Были и дети. Их тоже никто не знал. И в этой таинственности было тоже что-то угрожающее.
Хасан Саббах, как всякий одержимый, имел свои привычки, если угодно, были у него свои причуды. Вот одна из них: все дела он решал и вершил ночью, а днем отдыхал под неусыпным надзором преданной ему охраны. И эта его особенность делала вождя асассинов человеком особого склада и особой судьбы.
С высоты "Орлиного гнезда" Хасану Саббаху казалось, что он видит все. Верные люди приносили ему вести из далекого Самарканда, Бухары, Балха, из жаркого Шираза и ненавистного Исфахана. На основании этих сообщений Саббах пришел к окончательному выводу о том, что Малик-шах и его главный визирь несколько поуспокоились, ослабили бдительность, ибо страна вроде бы умиротворена, народ оправился после многочисленных и самых различных потрясений, войны давно нет. Кому же придет в голову поднимать бунт против Малик-шаха, кто пойдет за таким бунтарем?
На этот, казалось бы, не требующий особого объяснения вопрос дал ответ сам Хасан Саббах. В один прекрасный день собрал он своих близких сообщников. Шли они разными дорогами на север страны, встречались в горах в условленных местах и оттуда направлялись в крепость. После должной и тщательной проверки их проводили в большой зал, устланный коврами.
Хасан Саббах встречал своих сообщников молча, легким поклоном.
Когда все собрались и расселись по местам, глава асассинов сказал так:
-- Вчера я наблюдал за одной птичкой. Сидела она на ветке и пела. Ветка была невысоко -- рукой достать. Она пела от всей души. Не замечая меня. Не обращая на меня никакого внимания. Это продолжалось долго... Сегодня моросит дождь, тучи собрались с соседних гор и грозят ливнем. А вчера стояла теплая погода. Пахло цветами. Поэтому птичка особенно усердствовала -- ей было очень и очень хорошо...
Хасан Саббах умолк, подождал, пока всех обнесут шербетом, [Ш-007] кусками мяса и хлеба. А потом продолжал :
-- Я долго слушал это пение, и мне оно стало надоедать. Все имеет свои пределы: даже красота может опротиветь. И я собирался уже уйти, как пение оборвалось. Я подошел к птичке поближе. И что же я увидел?
Он оглядел собрание своих приверженцев и сказал про себя: "Это мои люди. На них можно положиться". И остановил взгляд на одном из них, по имени Зейд эбнэ Хашим. Таком молодом, бледном и худом асассине с горящими глазами. Зейд не притрагивался к еде, пил только шербет и думал о чем-то своем. "Не этот ли?" спросил себя Хасан Саббах и закончил свою речь следующим образом:
-- И что же я увидел, подойдя поближе к ветке? Спящую птичку. Спящую, усталую от своей песни. Да, да, это было так! И тогда я сказал и себе, и мысленно обращаясь к вам: "Не так ли спят сейчас во дворце исфаханском?" Сказал и, протянув руку, без труда поймал птичку. Она встрепенулась, но уже было поздно.
Хасан Саббах поднял чашу с шербетом и остудил себя напитком. Уже ни на кого не смотрел. И все поняли, что он сказал то, что хотел сказать. И все поняли то, что услышали.
Салех эбнэ Каги, человек преклонного возраста, ремесленник, наживший горб на бесчисленных медных чеканках, взял первое слово. Это был исфаханец, жил под боком у Малик-шаха, и его светильники приобретались управителем дворца, ибо это были светильники тонкой работы.
-- В твоей притче, -- сказал он, обращаясь к своему вождю, -большая правда. Птичка задремала от радости, от переполнявшей ее радости. Тому способствовали погожий день и аромат цветов. И она уснула, потеряв ощущение грозившей ей опасности. А она, несомненно, видела тебя. И наверняка опасалась твоей руки. И тем не менее попалась. -- Салех эбнэ Каги говорил высоким, немного скрипучим голосом, но говорил продуманно. Можно твою притчу полностью перенести и на людей. Но мы должны понимать разницу, которая есть между птичкой и Малик-шахом.
-- Он негодяй! -- прервал исфаханца хмурый вождь асассинов.
-- Это дело другое, -- сказал Салех эбнэ Каги, у которого была своя голова. -- Негодяй отличается от птички еще больше, чем от обыкновенного человека. Этого не следует забывать, когда имеешь дело с Малик-шахом. Птичек множество, а султан один. Тут не должно быть промаха.
-- Вот это верно! -- воскликнул Хасан Саббах.
Саадет из Балха недолго раздумывал над тем, какое высказать соображение. Намек Хасана Саббаха не допускал двух толкований. А исфаханец осторожно призывал к осмотрительности. Саадет был одних лет с Салехом эбнэ Каги -- ему тоже под пятьдесят. Однако характер иной. Исфаханец терпелив и склонен к рассуждениям, а Саадет больше думает руками или ногами. Караванная дорога, длинная и жаркая, утомила его, но горячность его не уменьшилась. Душа его пылала, как всегда, и он, как всегда, жаждал действия.
Довод его был крайне прост: не слишком ли выжидаем, не слишком ли долготерпеливы? Это может навести на мысль о том, что скорее уснут асассины, нежели эти господа в исфаханском дворце. Это же очень просто: нельзя откладывать решительные действия до того дня, когда асассинов призовут во дворец, чтобы навести там свои порядки. Этого никогда не будет!
Хасан Саббах непрестанно кивал головой, он был согласен с каждым словом Саадета из Балха. Верно, бездействующий кинжал в конце концов ржавеет.
-- Надо учесть, -- сказал исфаханский чеканщик, -- что неудача в нашем деле равносильна смерти. Неудача, неверный шаг надолго отобьют охоту к борьбе у многих, даже у самых горячих голов.
-- В этом есть своя правда, -- согласился Хасан Саббах. -- Из этого следует только один вывод: надо бить без промаха!
-- Это совершенно справедливо, когда речь идет об одном человеке, -- возразил исфаханец, -- но если подымаешь руку на все государство?