Тут и выплыло, что эти с вакуумом в черепе руку взад не привинтили. По какой-то дурацкой причине отвинтили, когда пристегивали, а я был так напичкан успокоительным и снотворным, что не противился. И пролопушил, чтобы ее на место поставили. Этот сраный выключатель – по левую сторону от меня, а левый рукав гермоскафа – пустой.
Десять лет прошло, пока я одной рукой отвязывался, потом было двадцать лет казни через витание в темноте, пока сумел нащупать свою люльку, допетрить, где у нее верх, и по этому признаку на ощупь найти выключатель. Отсек был меньше двух метров в любую сторону. Но во тьме и в режиме свободного падения он казался больше, чем Старый купол. Сыскал я выключатель. Загорелся свет.
(Почему в этом гробу не предусмотрели трех осветительных систем, причем постоянно включенных, не спрашивайте. Скорее всего, по привычке. Мозга сработала, мол, раз есть осветительная система, значит, в натуре должен быть выключатель. Всё от спешки: в два дня короб сварганили. Еще спасибо, что выключатель работал!)
Как только загорелся свет, кубометраж съежило во всю его клаустрофобную тесноту минус десять процентов, и я увидел профа.
На вид – он был в элементе отдавши концы. Что оправдано с любой точки зрения. Позавидовал ему, однако положено проверить пульс, дыхание и всё такое на случай, если всё же ему не повезло и всё еще мается, бедняга. Но не тут-то было, причем не по причине моей однокрылости. Зерно перед загрузкой сушат и вакуумируют, а наш отсек по этому случаю должен был быть загерметизован под нормальным давлением. Без роскоши, без дополнительной подачи и регулирования состава. Смесью для дыхания на двое суток нас обеспечивали гермоскафы. Но даже в лучшем гермоскафе удобнее двигаться в среде под нормальным давлением, а не в вакууме, и предполагалось, что до своего пациента я доберусь без трудностей.
Хрен там! Даже не открывая шлема, я убедился, что наш отсек воздуха не держит, сходу убедился по раздутию гермоскафа. Да, медикаменты для профа, сердечные стимулянты и так далее были во встроенной аптечке его гермоскафа, укол я мог сделать прижатием снаружи. Но как проверить пульс и дыхание? Гермоскафы у нас были самые дешевые, такие продают лунтикам, которые редко выходят из гермозон. В них приборов нет.
Гляжу, рот у профа разинут, глаза выкачены. Кранты, думаю. Ни к чему было старику рыпаться, ликвиднул он сам себя. Попробовал разглядеть, бьется ли пульс на шее – шлем помешал.
Снабдили нас курсографом от великих щедрот. По нему, я был в отключке сорок четыре с лишним часа, как и предусмотрено, а через три часа нас ждет жуткий пинок при переходе на промежуточную орбиту вокруг Терры. Совершим два оборота, это займет еще три часа с гаком, и нам врубят программу посадки, если центр управления в Луне не встряхнется и не оставит нас на орбите. Хотя навряд ли.
Зерно нельзя оставлять в вакууме дольше положенного. Может начаться самовспенивание, а это не только потеря качества, но кончается тем, что железную бочку в клочки разносит. Мило, не правда ли? И на фига нас засунули в зерно? Навалили бы камней, им вакуум без разницы.
Хватило времени обо всём этом подумать и захотеть пить. Потянул один глоточек от соска во рту, а больше ни-ни, потому как ни к чему получать шесть «g» с полным мочевым пузырем (зря беспокоился; нам поставили-таки катетеры; но откуда мне было знать?).
Ближе к сроку я решил, что профу не завредит, если сделать укол, который, как было задумано, помог бы ему перенести торможение. А потом, на промежуточной орбите, дам ему еще сердечный стимулянт. Так-то, судя по виду, ему ничто уже не завредит.
Сделал ему укол и остаток времени пробарахтался насчет пристегнуться одной рукой. Ох, не знал я имени того, кто мне так здорово помог: не просто матерился бы, а методично и целенаправленно.
Десять «g» при переходе на промежуточную орбиту вокруг Терры испытываешь в течение каких-нибудь 3, 26 на десять в седьмой микросекунд. Просто кажется, что дольше, поскольку десять «g» – это в шестьдесят раз больше того, что по нижайшей просьбе должен выдержать непрочный мешок с протоплазмой. Иными словами, тридцать три секунды. Навряд ли моей прародительнице в Сэйлеме достались на долю худшие полминуты в тот день, когда ее заставили плясать в петле.
Вколол я профу сердечный стимулянт и три часа провел в попытках решить, а не кольнуться ли и самому на время посадки. Решил, что не буду. Химия, которую мне всадили при взлете с катапульты, превратила полторы минуты лиха и двое суток скуки в столетие жуткого бреда. И кроме того, если эти последние минуты полета, как смахивает, будут последними моими, пусть уж я их испытаю. До предела мерзкие, а всё же они мои, и я их не отдам за здорово живешь.
Они и впрямь были мерзкие. Шесть «g» ничем не лучше, чем десять, а мне показались хуже. Четыре «g» тоже не отдых. Потом тряхануло будь здоров, потом несколько секунд свободного падения и, наконец, бултых, причем никакой не «мягкий» и вдобавок принятый на стропы, а не на подкладку, поскольку мы ныряли головой вперед. И вряд ли Майк отдавал себе в этом отчет, после нырка еще подброс и снова жесткий бултых, так что лишь потом – завис. Эрзлики называют это «зависом», но на завис в невесомости это нимало не похоже: к тебе приложено одно «g», в шесть раз больше, чем подобает, и как-то нехорошо болтает туда-сюда. Жуть как нехорошо. Майк заверил нас, что вспышек на Солнце не предвидится и внутри этой «железной девы» радиационной дозы мы не схватим. Но тем, что нас ждет в эрзлицком Индийском океане, он так глубоко не интересовался. Прогноз для посадки барж был приемлемый, и, по-моему, он решил, что и нам сойдет, а я с ним согласился.
Я считал, что в желудке пусто. Однако весь шлем изнутри уделал кислой и мерзейшей жижей, сам ее за кэмэ обошел бы. И тут нас перевернуло вверх тормашками, так что эта дрянь хлынула в глаза, в нос и на волосы. У эрзликов это называется «морская болезнь», и она из тех мерзостей, которые у них сами собою разумеются.
Не стану распространяться, как нас долго и занудно волокли в порт. Скажу лишь, что мало мне было морской болезни, еще и баллоны с воздухом свое отработали. У меня было четыре двенадцатичасовых, их хватило на все пятьдесят часов полета, поскольку большую часть времени я пролежал, как чурка, и на мышечную работу воздуха не тратил. Но на дополнительные часы буксировки чуток не хватило. К моменту, когда баржу кончило болтать, я зачумел настолько, что в мыслях не было попытаться выкарабкаться.
Дошло только одно: по-моему, нас подняли, кувыркнули пару раз и оставили в покое, однако вверх тормашками. Вовсе не самая лучшая позиция при эрзлицкой силе тяжести. И просто невозможная, если предстоит, как было задумано, а) отвязаться, б) выползти из гермоскафа, в) освободить кувалдометр, прихваченный в носовой части на гайки-барашки, г) прицельными ударами сбить прихваты выходного люка, д) выбить крышку люка и е) вылезти самому и вытащить следом старика в гермоскафе.
Причем операцию «а)» исполнить в положении «вися вниз головой».
К счастью, это была программа на непредвиденный случай. О нашем отлете был заранее извещен Стю Ла Жуа. А перед самой посадкой кинули наводку информационным агентствам. Я очухался посреди толпы надо мной, отрубился, а окончательно очухался на больничной койке, лежа навзничь с тяжестью в груди, – всё тело как свинцом налитое, – но не хворый, а просто усталый, побитый, голодный, с пересохшим ртом и без сил. Над койкой – прозрачный пластиковый тент, и, стало быть, дыхание у меня не нарушено.
И с обеих сторон сразу ко мне кинулись: с одного боку большеглазая сиделка-индюшка, с другого – Стюарт Ла Жуа. Улыбнулся мне.
– Здоров, кореш! Как твое ничего?
– А?.. Со мной порядок. Однако дорожка была – ё-моё!
– Проф говорит, иначе нельзя было. Силен старик!
– Постой! Как так «говорит»? Он же помер.
– Ни в коем разе. Не в форме – это да. Лежит на пневмокойке, возле него круглосуточное дежурство, и аппаратуры в него понапёхано так, что не поверишь. Но жив и в пределах своей задачи фурычит железно. Божится, что относительно маршрута не в курсе: в одном госпитале уснул, в другом проснулся. Я думал, он не в ту степь, когда отказался, чтобы я по блату послал корабль за вами, а оказывается, в ту: реклама грандиозная!