Говорят, что немцы всех своих красивых женщин сожгли на кострах в мрачные годы средневековья. Сожгли потому, что красивых считали ведьмами. Хотя дело, скорее всего, в зависти. В эту минуту Санька бы спас из огня вошедшую в комнату девушку. Если бы ее, конечно, решили сжечь. У нее было такое красивое лицо, что ему даже показалось, что оно светится. Сладко-приторный запах стал еще заметнее. Это были духи, но сравнение с сиропом сидело в башке, и теперь показалось, что Саньке прямо под нос поднесли бокал с этим сиропом.

У девушки почему-то огнем пылали щеки. Она молча, с полным безразличием, будто перед ней была мебель, а не парень неплохого возраста и не самой дурной внешности, проплыла мимо него, и Санька с удивлением заметил, что она сжимала в кулачке трусики.

-- Здравствуйте, я... вот... -- в спину ей пробормотал Санька, но, кажется, так и остался для девушки мебелью.

Она беззвучно скользнула за белую дверь в комнату напротив, и оттуда вскоре донесся шум журчащей воды. Потом его сменил уже другой, булькающий звук. Девушка явно полоскала рот. Когда она выплевывала воду в раковину, казалось, что за дверью находится не райское создание, а огромная тетка из тех, что продают пирожки у вокзалов.

Наверное, она плескалась бы там сутки, но звонок, ворвавшийся в комнату, заставил ее выйти из-за белой двери. Ловко перебирая стройными лайкровыми ножками, она скользнула на свое место, ловко провернулась на кресле-крутилке вправо и сняла трубку с элегантностью манекенщицы, сбрасывающей соболиное манто с плеч под вздох зала.

-- Рада вас слышать, Леонид Венедиктович, -- пропела она в трубку.

Печально, но голосочек у нее оказался чуть надтреснутым. К лицу он явно не шел. К такому антуражу требовалось что-нибудь похожее одновременно на писк мышки, мяуканье кошечки и звон колокольчика.

-- Эдик у себя... Да, он вечером к вам заедет... Соединить?

Она все с той же грациозностью притопила клавишу, беззвучно опустила трубку на рычажки и только теперь показала, какого цвета у нее глаза. Они были серо-зелеными. Но почему-то смотрелись карими. Наверное, потому, что Саньке всегда нравились девушки с яркими, по-восточному карими глазами, и он не мог не дополнить красоту девушки своей частичкой красоты.

-- Вы по какому вопросу? -- спросила она, посмотрев на грязную санькину куртку, нагло висящую на белоснежной вешалке.

-- У меня письмо к Федору Федоровичу, -- еле нашел он в себе силы ответить. -- От брата.

-- Давайте его.

-- Ну, я бы сам...

Он остолбенело смотрел на ее протянутую ладошку. Именно в этой ладошке были еще пару минут назад зажаты трусики, и от этого даже пустой открытая ладонь казалась стыдной.

-- Я бы...

-- Давайте ваше письмо.

Ее властности мог бы позавидовать Косой.

Санька нехотя достал из кармана брюк паспорт, вынул из его страниц драгоценную бумажку и старательно разгладил сгиб, проходящий посередине.

-- Вот... Только осторожно, не потеряйте.

Девушка ничего не ответила. Она взяла бумажку двумя пальчиками за уголочек с таким видом, будто держала за хвостик мертвую мышь, и торопливо унесла ее за темно-зеленую дверь. Назад она вышла не так быстро, как ожидал Санька. И снова у нее были алые щеки.

-- Зайдите, -- безразлично сказала она.

Санька метнулся к куртке, потом к двери, потом опять к куртке. Дорожная привычка держать все свое при себе все-таки заставила сорвать куртку с вешалки. Сунув ее под мышку, он нырнул в кабинет и, увидев сидящего за огромным столом человека, чуть не брякнул: "Здравствуй, пахан!"

Из глубины огромной комнаты на него смотрел своими сонными

глазами... Косой. Высокий лоб с залысинами, выступающая вперед

челюсть с обветренной нижней губой, широкий мужицкий нос. Ноги,

ставшие чужими, с натугой, медленно подвели его к столу, и только

после того, как хозяин кабинета прохрипел: "Садись", он разглядел мешки на подглазьях и желтую каплю бородавки на подбородке. Призрак Косого испарился из кабинета. Остался исключительно солидный мужчина в синем костюме при галстуке, который держал в руках его записку и смотрел на Саньку странным взглядом.

-- Ах да, забыл!.. Бывшим зекам нельзя говорить "Садись". Присаживайся... Как тебя звать-то?

-- Санька, Федор Федорович.

Хозяин нервно дернул бровью и положил записку на стол.

-- Я не Федор Федорович. Когда-то был Федором Федоровичем. Но в шоу-бизнесе свои законы. Здесь очень важен яркий псевдоним. Поэтому я теперь Эдуард Золотовский. Запомнил?

-- Д-да... А как, извините, отчество?

-- Нету отчества! -- еще дальше отодвинул от себя записку Золотовский. -- Я же сказал, Эдуард! Это псевдоним. У псевдонимов отчества может не быть.

-- Косой хорошо о вас говорил, -- соврал Санька.

Просто требовалось что-то сказать, а ничего в голове не было.

-- Что же он такое говорил?

-- Что вы его в зоне не забываете.

Санька сказал, а сам, не закрывая глаз, сожмурился. Ему было страшно от того, что Золотовский может среагировать плохо, и он с ужасом ждал ответа, совсем не видя его лица, хотя глаза так и оставались открытыми.

-- Если бы он меня слушался, то не попал бы туда, -- недовольно пробасил Золотовский.

-- Он так и говорил, Фе... Эдуард э...

-- С его статьей ему на строгаче положено кантоваться, а не на общем режиме. Пусть спасибо скажет, что судья хоть это скостил. А знаешь, сколько штук стоила эта петрушка?

-- Много, -- предположил Санька.

-- Что ты понимаешь?! Для тебя миллион рублей -- много. А для меня миллион "зеленых" -- мало. Врубился?

-- Ага.

Холеные пальцы с желтыми каплями золотых печаток опять придвинули бумажку к себе. Сощурившись и чуть откинув назад голову, Золотовский еще раз прочел текст.

"Дальнозоркий, -- догадался Санька. -- Значит, под пятьдесят. Большая разница". Косому было под сорок.

-- А что у него за болячка такая? -- не поднимая глаз, хрипло спросил Золотовский.

-- Рак.

-- Серьезно?!

Его вскинувшиеся на Саньку глаза оказались вовсе не сонными. Такими их делали подсиненные какой-то болезнью мешки. А так -- обычные глаза, только уж очень плутовские. Как у карточного шулера.

-- Уже вся зона знает.

-- А рак чего?

-- Что-то в кишках.

Золотовский заметно подобрал живот, потом его снова выпустил. Его собственные кишки промолчали, и он успокоился, но записку почему-то чуть отодвинул от себя.

-- Чего он про твою глотку пишет? Поешь ты, что ли? -- безразлично спросил он.

-- С самого раннего детства.

-- А чего поешь-то?

-- Все что угодно!.. Могу Антонова, могу Малежика или там Киркорова!

-- Это они пусть сами поют, -- поморщился Золотовский. -- У них своя мафия. У меня -- своя.

-- Могу...

-- Кольке легко фитюльки писать. Если б я сам первым в связке был!

-- Я хоть сейчас...

-- У самого неприятность на неприятности.

В стекле часов, башней стоящих в углу кабинета, Санька уловил чье-то отражение, и заготовленная фраза, что он готов спеть хоть сейчас, повисла между зубов. Из угла, на фоне мерно раскачивающегося маятника, Саньку мрачно сверлили глаза. Они были единственными белыми пятнышками. Все остальное -- лицо, волосы, рубашка наблюдателя убивали своей серостью. Охранник, который отпустил его у входа в офис, здесь был "на товсь", и любая Санькина глупость закончилась бы тем, что он вылетел бы из кабинета.

Тактику настырного давления требовалось сменить на тактику упрашивания. В зоне это умели лучше всех делать опущеные, и Санька, пытаясь припомнить их жалостливую тональность, попросил Золотовского:

-- Христа ради, гражданин директор, если нельзя певцом, то я готов хоть пол мыть...

-- Рак, говоришь, у него? -- ничего не услышав, самого себя спросил Золотовский.

Брат, всю жизнь бывший его обузой, вполне мог навсегда закрыть эту статью расходов. Требовалось подождать совсем немного. И брать на испытательный срок этого немытого, пропахшего вокзальной вонью парня тоже уже не нужно было. Мертвые не спрашивают о своих прежних просьбах. Мертвым всегда все равно, что происходит на Земле.