Изменить стиль страницы

ПЫРНУТЬ РЫЖЕРОЖА

"Пырнуть меня можно лишь рыжим пером", — так говорил Рыжерож. Щелкунчик, Рыжерожев подлизунчик, пошел в лес чудес по кроличий кал, и в лесу-чудесу напоролся на парочку Смоляных Лялек, про прозвищу Пыхтячья Отбивнушка и Бумажья Черепушка.

Пыхтячья Отбивнушка перла Бумажью Черепушку на кресле-каталке из злобных деревяшек с ножами на колесах, и вопила на всю опушку: "Свечной нагар, орешки и опарыши — гребите на берег, гребаные ублюдки!"

Это было смертное богохульство, ибо только лишь Лорд Рыжерож имел привилегию произносить вслух сии святые слова в Рыжемире. Щелкунчик взял под арест поганых похабников, и теперь они оба сидели в колодках в сырых казематах Рыжерожева Замка.

"Слушай сюда, Пыхтячья Отбивнушка", — сказал Лорд Рыжерож, — "Я только что смыл твою сестру в унитаз. Ну а что до тебя, Бумажья Черепушка — ты, кажется, зовешься Смоляная Лялька?"

НОЧЬ РЫЖЕРОЖА

В один прекрасный день, Добрый Король Гландоглот и его Первая Шестерка Мальчик-Бакланщик нанесли визит в Рыжемир. Лорд Рыжерож приготовил в их честь банкет, состоявший из соней-мышей, запеченных в сере из ушей, шестисот мозгов фламинго, пострадавших от подков, сосисок из акульих писек, верблюжьих пяток и тысячи жирных ласок, и в ту же прекрасную ночь они все уселись за стол.

"Мне не нравятся ласки" — сказал Мальчик-Бакланщик.

РЫЖЕРОЖ НЮХНУЛ ПОРОХУ

Лорд Рыжерож был без ума от зверушек. У него было целое стадо рыжрафов, он держал их в конюшне и кормил только сахарной пудрой. Когда у рыжрафов выпали зубья, Лорд Рыжерож их собрал и засунул себе под подушку.

Наутро Щелкунчик нашел Рыжерожа в постели — тот был весь издырявлен копытами, на него капал дождик сквозь дырки на потолке.

"Ангел-хранитель рыжрафовых зубьев не помещается в моей спальне", — горько сказал Рыжерож.

РЫЖЕРОЖ ЗНАЕТ

"Я знаю", — сказал Рыжерож.

БЕЛЫЙ ЧЕРЕП

Книга Миссона

Глава Первая

ГРЯЗЬ водопадами, черви в грязи, в каждом черве первичный слизень будущей жизни. Миллион лет один дождь. Затем солнце утверждает свою тиранию, испаряя все океаны, рыбы бросаются на берег, чтоб, корчась на брюхе, отрастить члены, стряхнуть чешую и покрыться шерстью, пока земная кора скрежещет, трещит и лопается, эякулируя колоннами магмы. Города громоздятся на бедроке хищничества, копуляции и убийства. Каждый порт есть врата огня, сквозь которые должен пройти любой, кто ищет свою настоящую, древнюю родословную.

Я населяю кольцо миров, непохожее на кольцо, а потому поддаюсь всяким формам атомного принужденья, экуменических для епархии бледного эвагинатора. Рожденный слиянием черных зефиров, донесенный напившимся лунного света шпангоутом от Марсельских сетей до лучезарных заливов, где я плавал как дух безымянный; и у безводного склепа земли наш балласт соляных эмбрионов откатился вдоль киля к корме, днище било по кремневой гальке, перлини петлями висли над ониксовыми люками, молния вшила сапфирные трещины в капюшоны.

Кости коров текли по крысиным каналам, личинки, очищенные от дерьма вороными чайками. Колокольни пронзали нависшие тучи, стерегли переулки, в которых матросы, фламандцы и португальцы, вгоняли горячую сперму кулаками в зобы. Неаполь. Все крысы отстали.

В Риме бурлил пурпурный армагеддон; за папскими стенами — нищие, трясущие кубки с зубами; слепые собаки сосали обрубки, ребра торчали из шкур, домовые мочились на вагинальные губы мамаш, умоляющих карканьем об облегченьи, сгоняя мух, полных крови. Златые врата не впустили меня, но ночью я пришел вновь и вымолвил имя болезни теней.

Мой осутаненный гид, что принес мне мощи Гальвани, завернутые в муслин, пахал факелом лабиринты, покуда мы не спустились до алтаря. Здесь рубины распространяли заразу. Клир вылизывал деньгооких шлюх медвежьей божбой, бриллиантовый норковый мех и кларет рябили под головнями, пальцы в кольцах вонзали серебристые стебли распятий в благовонные ректумы, затем шпоры голых мертвых нищенствующих монахов притопали к краю медвежьей ямы. Треск костей между вспененных челюстей, стоны и плюющие угли, жадно сосущие губы в помаде на членах священников завели меня вглубь палат, легкие, полные семени, дыма, слюны, крови, меха и кала блевали, пока я хватал свой приз, тот, которому царствовать в нашем трюме чудес.

К счастью, я сумел обмануть охрану и вынести его в кулаке, завалился в кабак, где с трехголовым утробным плодом, голым под моим боком, я пил, чтоб изгнать грехи, до которых унизились мои злые глаза. Я понял, что шестнадцать лет жизни провел исключительно в кратковременных остановках; первой, когда-то, стала эта проклятая коса, последней — привидения-рифы, темные и холодные, как могилы. Ночной океан даровал мне свое утешенье. На суше огонь и солнце чертей обжигали меня, прах, развеянный человечьими псами. Религия была лишь уздой на тех немощных, что обитали в адах, которые возмечтали объять, голод с чумой оплетали шипами их кости, покуда в роскошных соборах оргии вязли в разнузданном отвращеньи. Никто не мог назвать мое имя, никто не мог бросить мне вызов без кровавой отдачи. Брат-эмбрион и пиво стали моей вероломной формой.

Некто Караччоли подсел за столик, представившись служкой, ставшим священником и до известных границ некромантом, и сквозь радугу дыма и оленьего жира проступила собачья вавилонская башня, оттиск шлюшьей ладони на свежем навозе в винно-красной соломе, веер куриных перьев с его богохульствами. Мертвецы, поведал он мне, никогда не лгут, и потому их кости приоткрывают правду. Мой пресвятой хозяин был содомитом, алтарь его окружали головы мулов, плевавшиеся опарышами, в то время как он разрывал жопу служкам; когда же служки кончались, он посылал за уличными торговцами и наслаждался поносными корками, глазировавшими их костлявые ляжки. Я наблюдал, как он ссыт в их открытые рты, пока свечи из жира младенцев горели и глаза мулов гноились в отрубленных черепах. На кладбище было чище, чем там, его обитатели были полностью автономны в безветренных океанах гумуса.

Потом он вытащил из-под сутаны берцовую кость, бросил ее крутиться на дерево, и туда, куда она указала, мы бросились вместе с вином и утробным плодом, псы с проститутками по пятам, и нашли тропу назад до Неаполя, пока выла луна.

В двух днях пути от Ливорно два судна прорезали небо, темное как свинец, и, когда они зашли к нам с кормы, мы увидели флаг саллинских пиратов, ниггерски-черный, украшенный кругом из похабных костей. Один корабль подтянулся к правому борту, жерла вспыхнули в сумерках, и малокалиберные пушечные ядра, раскаленные докрасна, испарили визжащие брызги; большинство на излете отскочило от корпуса, а одно проскакало по юту и оторвало голень Жану Брокэру, который подвел Викторию ближе, стирая шарниры штурвала; затем все пятнадцать пушек с нашего правого борта снесли негодяев в море.

Но тут абордажные крючья вцепились в наш левый борт, два носа с грохотом бились, вздымаясь и опускаясь; над головой нависли пугающие созвездия. Сперва мы подумали, что стервятники — в масках; но сумерки и пистолетный дым отступили, выдав морских прокаженных с лицами, напрочь сгноенными сифилисом и гангреной, ампутантов с крюками, когтями и ножнами из металла, в штанах, разорванных вдоль промежности, чтобы рак простаты дышал свежим воздухом. Короткая перестрелка — и мы навалились на них, причитавших, как свиньи, фригидный туман повис арабесками, и хотя кое-кто из нас полег клочьями, мы их всех порубили в капусту. Их капитан был голландцем, с бородой, полной вшей-говноедов и туго намотанной на папильотки крысиных хвостов и человеческих пальцев; вбив носок сапога ему в таз, я буравил лезвием его ребра, пока они не обрушились в Ад, как сосульки; кишки его расползлись по шипящей палубе, и он с язвенной руганью присягнул водяным, что шатаются в дюнах у порта Эрколь. На последнем пальце его последней руки — кольцо-печатка из арктического топаза, с гравировкой из космических символов, грязных ракообразных, образованных звездами, чьи нелепые чучела были насечены на каждой фасетке изделия.