ТЯЖЕЛЫМ ТУПЫМ ПРЕДМЕТОМ

Они пришли и повели нас. В квартиру напротив. То ли в качестве свидетелей, то ли в роли понятых. А возможно, и по другим каким-то милицейским соображениям.

Привели в кухню. Жена впереди, я - за ней.

- Смотрите, - сказали они.

Мы посмотрели. Ничего такого, из ряда вон. Грязь, паутина, объедки, лужица спекшейся крови и несколько бурых следов ног. Видно, кто-то неуклюжий влез в эту лужицу ботинками, когда она была еще свежей, и натоптал по всему полу.

- Грохнули кого-нибудь? - спросил я.

- В реанимации, - сказал человек в бесцветном плаще на меху и добавил: - Пока.

- Кто? - спросил я.

- Павел Скороходов из сто тридцатой.

- А его - кто?

- Пятаков, жилец квартиры. Тяжелым тупым предметом.

Это было с неделю назад. А сегодня - обычный день. Самый что ни на есть. Я работаю. Кошка Нюська умывается так, будто зализывает раны. Время идет незаметно, скользя от двери к окну, и там, за ним, исчезая. Оно проходит мимо в шаге от моего столика и даже тени не отбрасывает. Не знаю, как кого, а меня время, не отбрасывающее тени, всегда раздражает. Своим пренебрежением к свету. Свет должен падать правильно на все, и все обязано вести себя в свете соответствующим образом. Время в том числе. Потому что свет, а не время - это основа основ. Я, работая акварелью по глине, знаю это лучше других. Глина не терпит неверного или слабого освещения. Сильного она тоже не терпит. А пишу я на глине всевозможные миниатюры и образки. Сейчас их много продают на улицах, рынках, в киосках и художественных салонах. Монастыри, церквушки, лики. Дева Мария, Бог-Сын, Бог-Отец, митрополит Криворожский и Нижнеднепровский Алексей. Размером с ладонь и меньше. Они на дереве бывают выполнены, на картоне и на глине. На глине - это мои. Я сдаю их мелким оптом дилеру, что меня кормит, поит и одевает. И не меня одного. Так как у меня есть семья. Дочь среднего школьного возраста и жена бальзаковского. Правда, жена тоже работает, уставая как собака и прилично зарабатывая.

Еще я делаю кувшинчики в украинском народном стиле. Называется "глэчыкы". Не для хозяйственных нужд и потреб, а для общей красоты и оживления домашнего интерьера. Они маленькие такие, мои глэчыкы, все разных цветов и покрыты глазурью. Их хорошо на полку поставить или на телевизор. Но сейчас я делаю не их. Сейчас жены и дочери нет дома. Они ушли утром. Жена на работу, дочь - в школу. И я поставил свой раскладной столик посреди комнаты. Так, чтобы свет падал из окна слева и чуть сзади. Это лучший вариант для зимы. А впрочем, и для лета тоже.

Справа на столике у меня краски, кисти, вода. Слева - готовые после обжига формы. Одна форма стоит в штативе, и я пишу на ней Преображенский собор.

Кстати, я никогда не гоню халтуру и на обороте формы ставлю свою фамилию. На всех копиях. Хотя я не копии делаю. Если говорить строго. Я пишу одно и то же десять, скажем, или пятнадцать раз. Только освещение меняю. То есть я задумываю какое-либо освещение, представляю его всесторонне у себя в голове и переношу на глину. А собор пишу тот же самый. Или там церквушку, иконку, лик.

Иногда я пишу с репродукций и открыток, иногда из головы, иногда с натуры. Сейчас я пишу шпиль звонницы Преображенского собора в осеннем пейзаже. Освещение - сквозь тучи.

И тут звонят в дверь.

А я во время работы не открываю никому. Чтобы не мешали. Поскольку план у меня напряженный, а времени рабочего мало. С полвосьмого до двух днем и с одиннадцати до часу вечером. А в час я ложусь спать.

Ну и: звонок звонит - я не открываю.

Он - звонит, я - не открываю.

А он - звонит.

- Да что же это такое? - негодую я. - Кому там неймется?

Я открываю и вижу - кому. На пороге стоят:

Милиция в количестве трех человек. Планшеты, погоны, кокарды, плащ;

Техник-смотритель ЖЭУ. Фуфайка, норковая шапка, кефир;

А также Владимировна в галошах и женщина с вялым лицом.

- Почему не открываете? - спрашивает милиция.

- Я работаю, - отвечаю я.

- Работают на фабриках и заводах, - говорит милиция.

- Слушаю, - говорю я.

- Лучше бы вы слушали, - говорит милиция, - когда напротив дерутся. Итак, что вы слышали?

- Ничего.

- Так и запишем.

Милиция поворачивается, толпится и, вздымая пыль грубой форменной обувью, уходит. И обещает вернуться, когда ей будет надо. Пыль колышется, втягиваясь с лестничной клетки в квартиру, а техник-смотритель ЖЭУ просит электрофонарь.

Оказывается, она здесь отдельно от милиции, по случайному совпадению с ней во времени.

- Показатели счетчика, - говорит, - пришла зафиксировать. Последние. И говорит: - Тут у вас напротив квартиру обменивают.

Я даю ей фонарь.

Она перекладывает кефир из правой руки в левую. Берет фонарь.

- Как обменивают? - говорит вялая женщина. - Напротив муж мой живет бывший. Он всю жизнь на мартене проработал, а хозяйке вперед уплатил. Она же сестра ему родная. Хозяйка.

- А мне-то что? - говорит техник. - По документам эту квартиру обменивают. На равноценную в том же районе. Дом восемь на дом шесть.

Она ставит кефир на площадку. Светит фонарем в окошко счетчика. Возвращает фонарь мне горящей лампой вперед.

Я ее тушу, сдвигая поводок выключателя ногтем.

Техник записывает показания счетчика на тыльной стороне ладони синей шариковой ручкой, берет кефир и уходит.

Женщина с вялым лицом напрягается и, вдохнув полную грудь все еще не осевшей пыли, начинает причитать.

- Он всю жизнь на мартене, - гундосо воет она, - а они подонки и алкоголики. Посадили его. Ой, помогите мне и спасите.

Техник-смотритель останавливается на лестнице и слушает ее, прижав кефир к фуфайке предплечьем правой руки.

Я и Владимировна тоже слушаем, а моя кошка пугается ее стенаний и забивается под диван. В самый недосягаемый угол.

- Я могу вам помочь? - спрашиваю я.

Она смолкает на миг, смотрит этот миг на меня и снова кричит подвывая:

- Ой, люди, спасите.

- Не кричите, - говорю я. - Кошка пугается.

Это действует.

Она умолкает на полуслове. Идет к двери напротив. Отпирает ее и за нею скрывается. Потом выглядывает в щель и говорит:

- Ковер вынесли. Телевизор на запчасти разобрали и продали. Пиджак сняли. Теперь посадили его, а он на мартене всю жизнь - пять грамот, три благодарности.

Ее лицо становится вялым вдвойне, и она захлопывает дверь.

Остается Владимировна, все это время молчавшая. Она говорит:

- Я Галя. Ты меня не бойся.

Ей семьдесят семь лет, у нее маразм и катаракта.

- Я не боюсь, - говорю я.

А она говорит:

- Надо с дедом идти в банк. Деньги получать в сумме. А платочек украли. Ворвались, - говорит, - и украли платочек. Сволочи.

Владимировна обращает слепые глаза к свету. Свет исходит от кухонного окна. Она смотрит поверх меня на этот свет, смотрит внимательно - как будто к нему принюхивается. Наконец, говорит:

- Тут у меня поднизом много всего надето. - Она трясет над галошами подолом не то платья, не то халата. - А платочек украли.

Я вспоминаю, что ни дочь, ни жена никогда в жизни не носили платков.

- У меня нет платка, - говорю я.

- А ты поищи, - говорит Владимировна. - В шкафах.

- У меня только моя шапка, - говорю я. - Не дам же я вам свою шапку.

- А я туда - и назад.

Но я твердо решаю шапку сохранить. Шапка у меня одна. Поэтому я стою с фонарем и молчу.

Свет из кухонного окна падает прямо на засаленные волосы Владимировны. По волосам, оскальзываясь, ползет муравей.

- А сын мой, - говорит Владимировна, - сгорел на работе. Его привезли, я плакала-плакала, а что толку? В семьдесят втором году и сгорел.

Я молчу. Муравей ползет. Он рыжий и трудолюбивый.

- И дочка ко мне вчера приходила, - говорит Владимировна. - Есть наготовила. Борща и картошки. А борщ мясной.

Никакого сына у Владимировны нет и не было, а дочка ходит редко. Она старая и больная, и говорит: "Какой смысл к ним ходить? Приготовишь, а дед Витя все в сто тридцатую отдаст. Чтоб выпить ему налили. Они ему сто грамм нальют, а обед сожрут без остатка".