– Если я поступлю так, как тебе ныне угодно, вы оба погибнете, не пройдет и дня, – спокойно отозвалась Марта, допивая кофе.

Это было столь неслыханно, что Сашенька уже собирался засмеяться – громко, отрывисто, саркастично. И не смог. Отчаянная дрожь мурашками металась по спине. Что-то было в ее голосе, во взгляде удивительных глаз, что лишало слова смехотворности.

«Если я поступлю так, как тебе ныне угодно, вы оба погибнете, не пройдет и дня». Сашенька не мог разгадать пока что глубинный смысл этого предупреждения, но знал, просто знал: следует поверить Марте. За последние дни он пережил слишком многое, слишком уж многое повидал, чтобы не прислушаться к голосу души. А душа твердила: надобно поверить.

Сестрица вдруг выронила чашечку и, глядя на мелкие осколки, нервно рассмеялась.

А потом в покоях княжеских внезапно воцарилась особая какая-то, приглушенно-тревожная тишина. Смесь страха и неверия. Пальцы Александры Александровны дрожали мелко.

– Не уходи, – прошептала она Марте, – Никогда не покидай нас.

Желтые глаза превратились в темное золото, потускневшее от времени, они пристально следили за братом и сестрой.

– Никогда – это страшное слово…

…Он, Лукич, пестовал Темного Царя. Он и никто иной был его истинным наставником, ибо воспитание на крови есть сладчайшее для развития всесильного правителя державы. Кровь – она липкая зело, лучше всего скрепляет выученика с возлюбленным пестуном его. Помнится, носились они тогда на конях дико по деревенькам близмосковским, да наткнулись на шестилетнего бродячего мальчонку. Свели его в Преображенское не сговариваясь да распяли там мальца. И кололи, кололи, пока кровушку-то всю и не выпустили. Умылись ею, наисладчайшей для братства волков черных, отпавших. Мальца потом крестьяне в поле нашли – да чтобы они супротив державного властелина что-то крякнули! Смеху-то опосля было, когда в году эдак в 1720-м мощи паренька обретены нетленными!

Все неистовей становился выкормыш его, побратим кровный. Лукич с улыбкой вспоминал, как с обнаженной шпагой метался по ассамблейной зале Темный Царь, перекосив лицо. Рубал по столу перед служаками почтенными. Попробуй, угомони такого! Некоторые дурни, впрочем, пытались, да только он в таких случаях никого к себе не подпускал: кого плашмя по голове оглушит, кому пальцы изрежет, с ног свалит ударом эфеса в спину. И так всякий раз, пока не повиснет Сухоруков у Темного Царя на плечах, не зашепчет на ухо жаркое, ласковое, им одним только ведомое, в зальцу соседнюю не отволочет.

Дивились тогда люди почтенные на Сухорукова, что сиживал в обнимку с царем: уходил из залы ассамблейной Анатолькой, а вернулся-то Лукичом – чудеса! Да, не стоит жизнь на месте.

Свозились люди в приказ тайный Преображенский – розыски любил государь.

– Я допрошу построже вашего…

Зачем? Сухоруков и сейчас усмехался змеисто. Неча вопросы глупые задавать.

Запылают в Преображенских приказах костры – лепота то, любо! Парят людей горящими веничками, тянут из них жилушки сладчайшие на дыбе, сдирают кнутами мясо до костей. Сам сдирал, сам парил, сам тянул. Ночами лишь выходил Темный Царь из застенков, осатаневший от криков, стонов, крови, наливался вином, столь по цвету с кровушкой схожим, и без памяти падал в кровать… А едва рассветало, вновь бежал на тонких, длинных ножищах в застенок – рвать и жечь проклятое семя людское.

Эх, тяжелы будни царские! И по сей день забавлялся Сухоруков вспоминаючи, как осмелился страду кровавую партиархишка Адриан прервать. Заявился как-то в Преображенское с иконкой Богородицы о душеньке царской печаловаться. Зря он это, право слово, зря! Нема у властителей держав могутных душенек. С роду они отсутствуют.

– К чему эта икона? Разве твое дело приходить сюда, а? Убирайся живее и поставь иконку-то на место! Я богоугодное дело делаю, я, не ты! Я казню злодеев! Кругом злодеи неизживные!

Свозили потом в телегах выживших под пытками, в грязных, окровавленных, прожженных рубахах исподних. Дурни свечечками горящими от Темного Царя оградиться-заслониться желали! Рубили, рубили, сегодня двести человек, завтра четыреста, снова двести, и еще сотню. Все рубили, не только царь-батюшка. За работу упаренную радникам после каждой головы отрубленной водки чарку подносили. Как тут не потрудиться на славу!

И пили, пили не только из чарочек водку, другое винцо капало. Злился Сухоруков, видя, что во время попоек сих холодеет у Темного живот внезапно, судороги начинаются, дрожь по телу пробегает, тик в щеке делает и без того уродливое лицо безобразным и страшным. По ночам Темный дергался в таких конвульсиях, что Лукич вынужден был рядышком ложиться и держать возлюбленного своего за плечи – только так выученик мог забыться тревожным, коротким сном.

Жажда возмездия всегда жгла пестуна царского, ибо он – Отпавший. Так пусть и царь державы Святой, Белой тоже станет отпавшим дитем Тьмы! И выученик набрасывался на самых доверенных лиц. То на Князя набросится, лицо в кровь изгваздает, то Лефорта хитромудрого на землю повалит и топчет, топчет ногами…

Любо сие, любо…

Страх к Темному Государю жизнь его земную пережил, сей страх и в смерти сущим его сделал.

Им немного осталось – сущую-то малость. Волчат прибрать, дай-тр Мунт сроку.

И как бы Она не дергалась, как бы зубки ни скалила – час сей долгожданный пробьет скоро. Окончательная жертва будет принесена.

Но как же жутко терзали прошедшей ночью его бессмертную плоть ее клыки! Только чудо спасло его. Чудеса и для Тьмы случаются.

Осень 1708 г.

Я чувствовал дикую боль лишь дважды в жизни, и она была различного качества. Однажды, во времена Великого посольства на постоялом дворе в захудалом немецком княжестве, когда мой друг, мин херц каптейн, насиловал меня в душной каморке под крышей, унижая и уничтожая во мне что-то, что исходило от меня и от него. Возможно, то были убиты ростки крепкой мужской дружбы, что была возможна меж нами? Прикосновения плоти к плоти могут означать смерть. Когда больше уже ничего не остается, кроме кричащего против насилия тела, кроме великой боли ощущения предательства.

Герои ищут катастрофы: Ахиллес не был бы Ахиллесом без своей беспомощной пред смертью пятки, Геракл – без плащаницы, Христос – без креста. Сомнения в том, что я – мужчина, а не царская задница-плевательница, еще долго не оставляли меня. С той ночи я стал мужественнее и вместе с тем боязливей, покладистей, трусливей, равнодушней. В поисках победы после поражения. В бегстве от всего, что могло бы удержать меня.

Я бросался на стены, один на десяток врагов. Искал ли я смерти? Наверное, но не получал даже пустяшной царапины. Войны не дают ничего, кроме смерти, но некоторые хорошо наживаются на них. Я – тоже, я заключил диаволов договор с больной совестью.

А потом я нашел Ее, стирающую порты. Ее, способную произнести единственно истинные слова любви и тоски. Эти слова нашли дорогу к моему сердцу, оно стало ларцом слов сих. С Ней я терял небеса и падал в траву, что поет от страсти. Звезды рядом с Ней сияли ярче, я сам казался себе огромным белым зверем, сильным, смелым в своем праве на любовь.

А потом мои мечты были заморожены, заморожены намертво. Ее отняли, потому что следовало доставить боль – мне, Ей. Слезы? Их не было тогда. Отныне я напоминаю себе зверя, под веки которого забрался червь, питающийся моими слезами. Я – верность, которую растоптали ботфортом.

…Она выжила, когда ее укусила змея, потому что я припал к ранке и высосал яд.

– Это – Судьба, – прошептала Она, когда я прополаскивал рану водой. Героини ищут катастрофы и гибели.

Но Ее все равно отняли.

Судьба покоряется крикам царей.

Это тоже судьба – готовность отдать все и вынести все. Она – умнейшая из женщин, застывшая в порфире горестной поверхностности царского двора. Яд дворцовой неволи страшнее всех укусов змеиных. Ее не ослепляет сие уродство, Она выстоит пред безжалостным злом.