Ко мне устремляется царевич. Все так же нервен, бледен, губы обкусаны, ногти практически съедены. Князь тут же пододвигается ко мне поближе – на всякий, мол, случай.

– Ты! – выкрикнул царевич и наткнулся на сабельно-острый взгляд Князя. – И ты! Вы непристанно вооружаете супротив меня отца, вы оба исполнены злости, не знаете ни Бога, ни совести!

– La mort dans un cri. Кто не любит меня – враг мой, да, Алешенька? И щеку я подставляю только тем, кто целует ее.

Князь наблюдает за мной. Стеклянная резкость захмелевших глаз. Он – умнее всех нас вместе взятых, возможно, именно поэтому ему иногда становится непереносимо тягостно на трезвую голову общаться с этим миром. Я верю, что ему ведом каждый вздох моего припорошенного снегом сердца, ведомы все мои планы, и это знание развлекает его. Он захлебнулся во мне, со всеми моими чувствами.

Политика, в грязной ряске которой барахтается Князь, сделалась учебным плацем его тоски и грусти, сограждане же напоминают ему смердящие бессовестностью трупы.

Я смотрю на него и улыбаюсь.

– А ведь ты совсем не красавица, – сказал он мне как-то раз. – Просто ты умеешь казаться ею.

Словно приоткрыл завесу сегодняшней моей жизни! Я всегда, за все, прощаю его, он – мой баловень безродный.

Я отворачиваюсь от Князя, и замечаю счастливую улыбку Дашеньки. Сегодня ей повезло – государь осведомился об ее дражайшем здравии. Я почти люблю княгинюшку. Она – утешительница. Матерь, кормящая всех детей, что рождены не ею.

Тошно мне что-то, тошно, неужто сегодняшнее утро выбило меня из колеи? Эвон ведь как все лизоблюды дворцовые уставились, чуть не свесив изо рта от любопытства языки, ставшие грязно-коричневыми от постоянного омовения задней части, изнаночной, так сказать, части своего государя. Уставились на грудь в дерзком вырезе платья, на бедра, упрятанные в кринолин, как в броню непробиваемую, ощупывают лицо, ноги. Кого тут интересует моя прекрасная душа, в ней мне здесь вообще принято отказывать?

Как просто не любить людей, как просто пестовать, холить и лелеять в себе сие чувство. Иногда нелюбовь придает сил усталым крыльям судьбы.

Ибо правда дорогого стоит. Как, впрочем, и все истинное на земле. Особенно любовь.

Мужские рожи, кругом – одни мужские рожи! Мужские рожи выкрикивают анафемы с амвонов церквей, коли того требует мужская рожа государя. Мужские рожи есть зеркало, глядючись в которое можно ослепнуть от безнадежного отчаяния.

Сойти с ума от бесперспективности надежды на счастливую жизнь.

Я глохну от чисто мужских разговоров, их шепота, шипения, стонов, криков. Мое замученное женское сердце глохнет от всего этого!

Больше всего на свете меня тянет убраться в ледяные пучины далекого осевого туннеля, только бы прочь от мужчин из дворцов Власти. Я не против них, я против их доминирования, их властного разворота плеч, их беспощадного «превосходства». Эх, выжечь бы эту землю мужского превосходства, землю, где удовольствие на стороне сильных, а чувства считаются слабостью.

Я тоскую по варварской отчаянности волков, мне не хватает их лесных троп.

…На следующий день Алеша отказался от всяческих притязаний на российский престол, а по осени сбежал за пределы России.

Его поймают и доставят в Россию почти мгновенно.

Начало лета 1718 г.

Алешка не долго думал, кем Темному Царю пожертвовать, чтобы спасти собственную голову. Имена «заговорщиков супротив дела Государева» выскакивали из-под его предательского пера, как вода из весеннего источника. А называл он многих, очень многих! Александр Кикин. Царевна Мария Алексеевна. Монахиня Елена – вот и все, что осталось за стенами монастырскими от Алешиной матери, от Евдокии. Дядька его родной, Абрам Лопухин. Князь Щербатов, Долгоруков и Вяземский. Епископ ростовский Досифей. Церковника в белокаменную Москву отволокли и прикончили там без обиняков.

Долгие недели мы мерзли в жесточи беспощадной, словно черные волны Невы по весне, злоба наплывала на сердце и душу мою, грозясь затопить. Моя защита от всего, что вокруг происходило, – пелена забвения. Лишь отдельные обрывки да осколки времени того в памяти волчьей зацепились: смерть Александра Кикина. Когда ломали ему кости на колесе, Пиотрушка Окаянный подошел к нему, остановил палача на время.

– Почто предал меня, дединька? – выкрикнул Темный.

Кикин с мукой поднял голову и сплюнул царю под ноги.

– Окаянный ты! Душе русской воля надобна, чтобы летать. А ты душишь ее в тюрьмах да ужасе.

Я видела, как впервые в жизни побелело лицо Темного Государя от гнева. Кикин и в смерти ему противостоял. Царь обернулся к палачу.

– Продолжай, что ли, пусть подыхает, пес. Но помедленней, он мучиться должен!

Князю Щербатову ноздри рвали и язык отрезали. Других кнутом сказнили и в рудники да на рытье каналов отправили. А Кикин все кричал с колеса:

– Порождение диаволово! Коли руку на сына наложишь, кровь твоя и потомков твоих навеки проклята будет, до последнего царя! Господи, сжалься ты над Русью, Господи! Прокляни Романовых! – Слова Судьбы изрыгнул.

Алексей все это видел. Чувствовала я, как дрожит он пред муками друзей своих верных. Сон покинул его. Остались с ним только головы казненных с глазницами пустыми.

Колдовство Зла Темного не властно над моей душой. Но я вынуждена взирать бессильно на то, как оно все более овладевает сердцем Черного Царя. И окаменевает в жесточи то сердце.

Лето 1733 г.

Сашенька проснулся, захлебываясь самыми разными ощущениями, причем все они были преотвратнейшими.

Он ненавидел болезни. Слишком многое сразу всплывало в памяти: умершая по дороге в ссылку, совсем ослепшая от слез мамушка Дарьюшка, сестрица Машенька. За неимением в ссылке лекаря и священника, батюшка заступал ей место и того, и другого. А Маша все твердила, что не только не боится перехода от сей жизни в другую, но даже желает, чтобы час кончины ее настал скорее.

Изгнанница, порушенная невеста гонителя их, Петра Второго, скончалась тихо. Отец прижался к ней тогда и замер надолго. Батюшка сам могилку Машеньке спроворил, а рядом еще одну вырыл – для себя, хотя все еще ходил, или, лучше сказать, влачился, пока силы истощенные позволяли.

Сашенька до конца своей жизни будет ненавидеть болезни!

Вторым преотвратнейшим впечатлением было воспоминание о прошедшем сне. Совершенно безумном, отталкивающем сне, смешавшемся каким-то образом с чужими воспоминаниями, так что теперь и не разделить было сию смесь на ингридиенты. Поди ныне, разберись, что и в самом деле реальное прошлое, а что – осколок кошмара.

Во всем повинны те тени, решил Александр.

Третьим и последним из неприятных элементов его пробуждения было, вероятно, менее сюрреальное, но крайне тягостное – резкая боль, сковавшая тело. С трудом повернул Сашенька голову во взбитых подушках и застонал.

– Слава Богу, ты, наконец, очнулся!

На стуле подле кровати сидела сестрица Александра. Заспанный голос, заспанные глаза. Волосы выбились из затейливой прически и жалко свисали, под глазами залегли черные полукружья усталости. Лицо пятнами пошло, верно, плакала долго и отчаянно.

Сестрица вообще плакала часто и в охотку.

– Что? – прошептал юный князь.

– Ты только не волнуйся, Сашенька, – торопливо перебила его сестра. – Все будет хорошо, все будет хорошо.

А Сашенька и не волновался. Он слишком мало знал, чтобы вдруг заволноваться особо. Но чувствовал себя все равно прескверно.

– Ты что, здесь всю ночь просидела? – ласково спросил он.

– Конечно же, – возмутилась Александра, мол, братец еще и сомневается. Как чувствуешь-то себя?

– Не знаю, – честно признался юный князь. – Не знаю.

– Как так?

– Да так. Не знаю и все.