Изменить стиль страницы

— Продолжим наш разговор, — уронив синюю телогрейку на пол, она села рядом, накрыв обе его руки на столе своими — маленькими, шершавыми, дрожащими. За очками горели решимость и боль. Долго, загадочно молчала.

— Я готов, — сказал он. — Говори.

— Сейчас. Я слушаю отдаленный голос. Он говорит, что ты — тот самый, кем я тебя всегда считала. Сейчас я вижу только тебя и не верю тому, чего наслушалась. Но грохот мыслей слишком велик. Боюсь, что мне не устоять. Ты же знаешь, что у нас за кубло... Ты слушай, не перебивай! Вот нас, допустим, двадцать человек. Увидел бы их, когда Иван Ильич показывает интересный препарат. Я всегда смотрю. Взъерошенные все, пальцы кто прикусил, кто в волосы запустил. Прямо видно, как зреет мысль. Это же смена! Будущее!

Она остановилась и долго смотрела на него. Он молчал.

— Ты знаешь, что будет завтра? Завтра твоего дурака, порождение массового безумия... твоего трухлявого идола швырнут на свалку, и он будет там лежать, моргать... Как дохлая кошка. А вонища еще на долгие годы протянется. На всю Вселенную. Диссертации будут писать... Об особенностях человеческих сообществ. И нас в пример... Он же всех профессоров... Ты же видел приказы министра! Видел в ректорате? Несколько лет студентов во всех вузах учил галиматье! Кто будет завтра настоящую науку преподавать? Некому! Некому! Тут мы и объявимся — ну разве ты не понимаешь, как это важно? Двадцать человек по сорок студентов возьмут — это же будет почти тысяча!

— Зачем ты мне все это? Зачем агитируешь? Леночка!

— Постой. Разве ты не видишь, что твой Рядно обманывает лучшие чувства людей? Это же невиданное зло! Народный академик... Косоворотка, сапоги... Не поверить-то этому нельзя, этим сапогам в дегте. Этому народному акценту. Никто еще так не перекрашивался... Как не поверить!..

— Вот так и не поверить! Ничему! И в первую очередь акценту и сапогам, намазанным дегтем. И всяческим обрядам... Хлебу с солью...

— Да переста-ань! — закричала она. — Пока молодой научится знать, он тысячу раз помолится на эти сапоги. Тысячу раз Касьян сварит из него свою галушку, ни на что не годную. Тут и знание не спасет, так устроена жизнь! Дети, дети предшествуют взрослым, и зло прежде всего сюда, сюда! Все, кто обманывается, все хотят ведь прекрасной жизни для всех. Кто не хочет, тому и обманываться незачем!.. Так что мы должны делать? Что мы должны делать?

— Спасать...

— А что входит в это спасение? Тройная... Нет, удесятеренная чуткость. Осторожность! Ведь вот же кто-то... Каин, гадина... Нераспознаваемый! Нового типа! С кукишем вместо сердца... Это, конечно, не ты... Но все говорят же, говорят! И если ты... Не слушай меня сейчас!! Сегодня я буду немыслимое... Если ты, я убью и тебя, и себя, — шепнув это, она уткнулась ему в грудь, вцепилась в майку, затряслась. — Я сделаю это... В поисках глотка воздуха. И сама улечу вместе с тобой.

Они надолго замолчали. Федор Иванович осторожно обнимал ее. Она о чем-то думала, пыталась намотать его майку на кулачок.

— Даже если ты обыкновенная шляпа, все равно, это уже будешь не ты. Ты не шляпа.

— Леночка... Я не шляпа, но я обыкновенный. Не идеал.

— Ты мне не нужен, если ты не идеал! — прошептала она, шмыгнув.

— Ну, ты, может быть, найдешь настоящий идеал... Я тебя к нему отпущу. Иди. Я в этом случае даже постараюсь не страдать.

— Не будешь страдать? — она подняла на него слепые, полные слез глаза. — Не будешь?

— Ле-еночка! Ты не понимаешь, о чем я. Ты не найдешь лучшего, чем я.

— Да, я знаю, что не найду. Мне даже сейчас хочется тебя поцеловать. Закрыть от всех. Но Саша!.. Сашу забрали! Знаешь, я тебе все-таки объявлю временный развод. Временный — можно? Давай, Феденька... Обоюдно решим... Пока не получу опровержения. Хотя куда уж тут опровергать. Ничего, потерпим. Ведь опровержение — я его получу? Здесь будешь жить, в этой комнате.

— Хорошо. Давай, попробуем так. Кольцо я могу у себя?..

— Кольца снимем. Символически. Твое пусть у тебя... Сегодня и перетащишь сюда постель. И поменьше общения. Тихий перерыв.

«Ах, бабушки, бабушки нет...» — подумал он.

— По-моему... Лучше, может... Я лучше вернусь тогда в свою конуру? — тихо сказал он, как мог безразличнее, деловым убитым тоном. — Тем более что и чемодан мой там...

— Может быть, так даже будет лучше, — согласилась она. — Ко мне ведь могут зайти. После того, что получилось, мы не имеем права быть счастливыми. Ни ты, ни я...

Торопливо оделся, надел пальто. Посмотрел на Лену. Хотел поцеловать, но она шагнула назад. И он ушел, тихо закрыл за собой дверь.

Он медленно шел в расстегнутом пальто по пустынной улице, и его окружал холодный, влажный рассвет, самый крепкий сон города. Он опять был без дома и без семьи. Шел медленно и еще больше замедлял шаги, ожидая, что она налетит сзади, ударит всем телом и, плача, потащит назад. Так он прошел всю улицу, парк, доплелся до своей холостяцкой обители. Пустая комната враждебно встретила его. Он поискал папирос, не нашел. Поднялся было, чтоб выйти, стрельнуть курева у кого-нибудь. Покачал головой и сел на место.

— Ах-х! — громко вздохнул он и, кривя лицо, зажмурился, замотал головой. — Ах-х!

Он был, как солдат, когда, уходя воевать, тот оторвет, наконец, от себя плачущую любимую жену. Федор Иванович видел много таких солдат. Вот так же они плакали и вздыхали в своем товарном вагоне. Каждый — отвернувшись от товарищей.

«Свободен буду теперь, — шептал он. — Верно она сказала: мы не имеем права на счастье. Сегодня же явлюсь к Стригалеву, все ему расскажу и отныне — прощай личное. Будем действительно двойниками. И в деле, и в личной жизни».

Да, вот и пришли эти дни. Пора рассчитываться за все беды, которые он принес людям за всю свою жизнь, полную ошибок, детской веры и кривых дорог, казавшихся прямыми. Эта мысль, отрезвив и охладив его, даже обрадовала. «Буду свободен теперь для дела. Для искупления, — думал он. — Для дел совести».

Придя в учхоз, он сначала не заметил никаких перемен в оранжерее. Он подумал, что пришел до срока, раньше всех, и принялся выставлять на стеллажах горшки — для пикирования туда подросших сеянцев. Выставил горшки и на стеллаже Лены.

— Федор Иваныч! Трудимся? — крикнул ему Ходеряхин со своего места. И помахал ликующим кулаком.

— Блажко еще не приходила? — спросил он.

— Не-е! — закричал Ходеряхин. — Сегодня все что-то. Как сговорились.

«Может, ищет меня там?» — Федор Иванович побежал в финский домик. В его комнате стояла тишина. В двух других трудились над чашками Петри лаборантки. Краснов еще не пришел. «Все-таки, наверно, пора бы и ему о работе вспомнить», — подумал Федор Иванович и, взглянув на часы, онемел — было уже одиннадцать. Ничего не понимая, встревоженный, он вернулся в оранжерею. Вскоре из финского домика перебежала в оранжерею девушка в синем халатике.

— Вас просят к телефону.

Он опять понесся в домик. Раечка из ректората сказала: «Петр Леонидыч приглашает вас к половине второго. И Ходеряхину передайте».

В начале второго он уже сидел в полной народа приемной. Тут толпились профессора и преподаватели, возбужденный Ходеряхин все время вставал со стула и садился. Полный ужаса Вонлярлярский мешком сидел на стуле и озирался. Он что-то знал. Анна Богумиловна, колыхаясь и наклоняя голову к красным бусам, басистым шепотом что-то уже передавала соседям. Их всех словно ударило электрической искрой. Наконец, дошло и до Федора Ивановича:

— Арестовали... Целую группу. Организованную. Связи с другими городами... Утром. Хейфец тоже взят. И Краснов, Краснов! Кто бы мог подумать! Стригалева на квартире не нашли, кинулись на вокзал. Еле успели, уже в поезд садился. Пленку куда-то вез. И Блажко с ним, была у них ученый секретарь. Все было поставлено, как полагается, чин чинарем. Расписание, лекции...

Через несколько минут вся приемная уже знала невероятную новость. Стоял нервный, напряженный ропот. И он сразу стих, когда высокая кожаная дверь кабинета открылась.