— У меня есть просьба, — сказал Федор Иванович. — Не сможет ли дядик Борик принести мне из моей картошки штук сорок. Ровненьких, с яйцо. Когда хорошо стемнеет...
— В десять?
— Можно и в одиннадцать.
В это время у входа в ректорский корпус студенческий духовой оркестр заиграл медленный траурный марш. Послышались медленные, как скрип сапог, шаги баса, взвилось занозистое сопрано трубы, и на крыльце показалась процессия. Деканы и профессора, обнажив белые и лысые головы, несли гроб. Процессия влилась в толпу, и красный гроб поплыл над головами сквозь ранние сумерки к ближайшему автобусу. На его пути оказался все тот же несчастный Вонлярлярский. Стефан Игнатьевич боялся смерти, а тут она сама надвигалась на него. Ему в третий раз пришлось удариться в бегство, и его синяя бекеша, замелькав, влетела в последний — третий — автобус.
— Давай и мы туда, — сказал Борис Николаевич. Они поднялись в полупустой автобус, и за ними в дверь хлынула, начала тесниться толпа.
— Давайте сюда, — сказал дядик Борик. — Учитель, давайте вы к окну.
Федор Иванович подвинулся на клеенчатом сиденье, давая место Борису Николаевичу. Но дядика Борика вдруг оттеснили, и более ловкий человек в черном пальто, извернувшись, упал на сиденье, слегка придавив Федора Ивановича. Толкаясь, усаживался, недовольно отдувался. Это был полковник Свешников. Округлив щеки, выдул длинный звук: «ф-ф-ф» — и, глядя только вперед, чуть заметно, рассеянно кивнул Федору Ивановичу. И тот почувствовал, что ему за спину затолкали твердый предмет величиной в кулак. Сунув туда руку, вытащил нечто в тряпичном мешочке. Понял: «Оно!» — и затискал в карман полушубка. Это были клубни «Контумакса» из трех горшков. Напустив на себя рассеянный вид, открыл было рот, чтобы спросить о ягодах.
— Там, там все, — так же рассеянно прогудел Свешников.
И Федор Иванович, слабо кивнув, стал смотреть в окно.
— Ваше положение незавидное, — обронил около него Свешников. Федор Иванович опять слабо кивнул.
— Есть просьба, — сказал он, помолчав. Свешников не двигался, все так же глядел вперед.
— Нужен адрес бабушки Лены Блажко.
— Ясно, — пробубнил Свешников. Потом после паузы: — Невозможно. Этого адреса не было.
Автобус тронулся. Они долго ехали — сначала полем, потом через город, затем пошли переулки, автобус стало трясти.
— К вам едет датчанин, вы знаете? — негромко буркнул Свешников.
— Знаю, — проговорил Федор Иванович.
— У вас есть время, — сказал полковник. — Вам еще надо будет датчанина встречать. Показывать ему все.
— Почему мне?
— Узнаете. Больше некому, решили поручить вам.
А вот когда уедет датчанин... Федор Иванович прислушался. Полковник говорил очень тихо.
— Пока не встретите, все время ваше. И с ним пока будете — тоже. А потом... — Он умолк. Автобус ехал уже по лесной дороге.
— Что, потом? — спросил Федор Иванович.
— По-моему, ясно...
За окнами автобуса в синих сумерках бежал длинный жиденький забор из планок, а за ним виднелись бесчисленные памятники, бетонные пирамидки с жестяными звездами на концах, поставленные стоймя черные каменные плиты и кресты.
— Приехали, — сказал Свешников, — У вас есть время подумать о наследстве Ивана Ильича. Вы, конечно, не из тех, кого надо в спину толкать... Но и спешить не надо. Датчанин пробудет дней пять.
Автобус остановился. Стукнула, открываясь, дверь.
— У меня повестка, — негромко заметил Федор Иванович. — На завтра.
— Не уклоняйтесь. Наоборот, смелей беседуйте. Все станет яснее, — полковник посмотрел серьезно и шепнул: — Он словоохотлив. Слушайте и мотайте на ус. А датчанин пять дней пробудет. Пять дней...
— А меня не...
— Пока датчанин не уедет... — И еще раз бросив тяжелый, серьезный взгляд, Свешников стал осторожно протискиваться к выходу.
Хрустя сиреневым снегом, в молчании все долго шли, торопились куда-то вперед. Стройность шествия была забыта. Вдали зажелтел песок свежевырытой могилы. Предел всех мечтаний и греховных порывов. Торжество энтропии. Впрочем, торжество ли? Вот если бы Светозар Алексеевич не отклонился от согласованного текста, тогда — да... Тогда было бы торжество...
Гроб стоял на том желтом холме. Тусклой искрой настойчиво светилось, кричало золотое кольцо на белой руке. Оглянувшись, Федор Иванович увидел сзади, за автобусами, светло-серую «Победу» с пестрым шахматным пояском, и там, около такси, держась за дверцу, стояла чья-то знакомая тень в широко распахнутой фиолетовой дубленке. «Кондаков! Значит, и она здесь», — подумал Федор Иванович.
— Товарищи! — послышался вдали глуховатый голос Варичева. — Сегодня мы провожаем в последний путь...
И Федор Иванович, попятившись, проваливаясь по колено в снег, вышел из толпы и остановился позади всех, опустил голову. «Значит, у меня, кроме пяти дней, есть еще два или три, — думал он. — Уйма времени. В чью пользу будет это время?»
— Разногласия, естественные противоречия, присущие всякой живой общности... — донеслось издалека. — Борьба мнений никогда не заслоняла от нас... И не сможет заслонить светлый образ ученого...
«А зачем, собственно, мне дожидаться датчанина? — этот поворот мыслей заставил Федора Ивановича еще ниже опустить голову, нахмуриться. — Ведь он же приедет к Ивану Ильичу, а не ко мне...»
И стал смотреть по сторонам, разглядывая растворенную в сумерках толпу, высматривая в ней черный каракулевый треух полковника.
— Здесь, здесь я, — послышался негромкий голос за его плечом. Михаил Порфирьевич стоял вплотную сзади. — Я забыл тебе сказать... Учти, за тобой наблюдение установлено. Серьезно к этому отнесись...
— Мне-то зачем эти пять дней?
— Некогда объяснять. Тебе поручат показывать датчанину всякие твои... Дождись, дождись... Касьян выпросил тебя на пяток дней. Узнаешь, зачем — сам все решишь. Не показывай, что знаешь. На лыжах, на лыжах катайся...
Федор Иванович кивнул. Слыша за спиной удаляющийся скрип снега, размышлял: «Послезавтра лыжная секция, пойдем опять на Большую Швейцарию. Пойду с ними, как и раньше. Как будто ничего не случилось. Наблюдателя этого попробую увидеть... Что он собой представляет...»
Поздно вечером к нему в комнату для приезжающих постучались. Вошел Борис Николаевич, обсыпанный снегом. Принялся выкладывать на стол из карманов небольшие картофелины, каждая — приятного цвета, как загар на женском лице.
— Снежок хороший валит, — сказал дядик Борик. — Вот вам картошка. Я не спрашиваю, зачем. Раз Учитель приказал... Раз он велел... А с остальной, что делать? Я имею в виду этот сорт... Дядик Борик может ее кушать?
— Остальная пусть лежит в вашей корзине. Может, весной пришлю письмо — вышлете мне посылкой. А если до мая письма не будет — все картофелины до единой — в кипяток. В мундирах варить, не чистить.
— Когда нас покидаете?
— Дней через десять, у меня еще преемника нет. Мне еще преемнику дела надо сдать. Потом уже об отъезде...
— А то у дядика Борика мысль была... Проститься... У него как раз девятого, в следующее воскресенье, день рождения... Гусь будет...
— Обязательно приду, Борис Николаевич. Простимся.
Назавтра, в десять часов, он шел по дугообразному коридору на втором этаже шестьдесят второго дома. Шел и оглядывался — не мог привыкнуть к плавным округлостям этих стен, поворачивающих то в одну сторону, то в другую. Хотя видел их уже не в первый раз. Был он строг и подтянут, «сэр Пэрси» был застегнут на одну пуговицу, новый темно-малиновый, почти черный галстук был куплен недавно в Москве, на его глубоком, ночном фоне мерцали редко разбросанные далекие кошачьи глаза. Галстук был не затянут, а полураспущен — собственное изобретение его хозяина. Федор Иванович чувствовал, что генерал Ассикритов, в душе ревнивый модник, обязательно и не раз посмотрит на этот галстук и будет на всю жизнь задет свободной и независимой, демократической мягкостью его узла. Он страстно захочет знать секрет, но амбиция не позволит поинтересоваться. Таков он был, Федор Иванович. На этом случае с галстуком мы можем видеть, что душа его иногда шла впереди рассудка и могла заглядывать в такие места, которые не поддаются прямому исследованию ума. И по этому сверхтонкому ходу он слегка уже проник во внутренний конус генерала и даже немного хозяйничал там.