Один из них выражал негодование тем, что оберсекретарем канцелярии назначили не его, а господина Ноттингера, второй тоже посчитал этот факт возмутительным. Он сказал, что не господин Ноттингер должен был занять эту должность, а тот господин, что шел рядом, и обосновал свое мнение: во-первых, господин Ноттингер служит совсем недавно, во-вторых, у него, конечно, нет того опыта, которым располагает господин, обойденный по службе, а в-третьих, все дело в том, что господин Ноттингер принадлежит к той же партии, что и бургомистр, но вскоре всем станет ясно, чем кончится такая политика. Она приведет к кризису доверия, и такая система не сможет продержаться долго. Так утверждали мои соседи слева. Соседи справа, жизнерадостная семейная чета, бранили скверную берлинскую кухню, и муж сказал, что сегодня же ночью они уедут во Франкфурт, а жена сказала, что уезжать нельзя, ведь они приглашены на завтра к Гольдманам, и муж сказал со вздохом, что тогда придется остаться: Гольдманы слишком важные люди, чтобы так просто от них отмахнуться. Впереди меня, держась за руки, шла какая-то парочка. Медленно катился людской поток, бормоча, выбрасывая всплески болтовни: судачили о погоде и о каникулах, о последних отметках детей, о помолвках, женитьбах, разводах, рождениях и смертях, я слышал разговоры о торговых сделках, о сроках поставок, о манипуляциях с векселями, о доверенностях и лимитах, рекомендовали такого-то парикмахера, предостерегали от такого-то адвоката, говорили о болезнях сердца, желчного пузыря, почек, желудка, легких и селезенки, обычная повседневная болтовня, говорили о чем угодно, только о бывшей родине никто не проронил ни слова. Она ведь никого не интересовала, все влившиеся в этот поток имели крышу над головой, профессию и работу, у всех были свои большие и малые заботы, это были люди лет сорока-пятидесяти, женщин было больше, чем мужчин, стариков больше, чем юношей, в основном люди среднего сословия: пенсионеры, домашние хозяйки, чиновники, торговцы, ремесленники, мелкие предприниматели, - степенное, неторопливое шествие, лица ничем не примечательные и не злые.

Вдруг с площади, куда вливался этот поток, хлестнула музыка, забили литавры, завопили флейты, четыре удара литавр, вслед за ними три вопля дудок, и лица добродушных бухгалтеров, мелких торговцев и жен ремесленников вдруг превратились в страшные хари, поток ворвался на площадь, и оркестр заиграл Эгерландский марш. Все закружилось вихрем, высоко, как рифы из моря, поднимались руины и скелеты домов, поток устремился к длинному черному брандмауэру. Как чайки, вскрикивали дудки, дробно гремели барабаны. Меня несло в общем потоке под Эгерландский марш, и мне вдруг показалось, что это не Западный Берлин и не десять лет прошло после войны, а что это спускаются с гор солдаты в касках и серых мундирах с орлом на груди, орлом, державшим в когтях черный знак. Они спускались с гор, а мы восторженно приветствовали их, я видел, как с грохотом летели на землю вывески чешских магазинов, как высаживали окна и как падал стеклянный дождь, я услышал крики, резкие, пронзительные крики, которые внезапно оборвались, а дудки выхлестывали свою мелодию. Эту мелодию подхватили и стали напевать, взвились флаги с грифами и коршунами, крестами и геральдическими знаками, флаги с холмами и нежными деревцами, с ангелами, виноградными гроздьями и звездами на бархатном фоне. Я смотрел на трепетавшие под небом флаги, под голубым, чистейшей голубизны небом. Вперед меня протиснулся какой-то мальчик. На вид ему было лет тринадцать, совсем еще ребенок, в черных коротких штанишках и белой рубашке, на груди черно-бело-красный галстук, с начертанными на нем остроугольными руническими письменами, этот ясноглазый мальчик с приветливым умным лицом нес барабан, белый барабан ландскнехтов с черными языками пламени, он отбивал барабанными палочками такт Эгерландского марша: та-татата-татата... Я глядел на мальчика, и мне казалось, что это я сам иду в черных коротеньких штанишках и белой рубашке, с барабаном ландскнехта на боку, я глядел на мальчика, и мне хотелось схватить его за руку и вырвать из этого потока, но поток увлекал нас вперед, нес к трибуне, и там я увидел детей.

Они стояли по двое возле самой трибуны: трехлетние, четырехлетние, пятилетние, в каждой такой забавной паре девочка и мальчик. Они стояли, смущенно держась за руки, в национальных одеждах, мертвых национальных одеждах. То были одежды народностей, уже не существовавших на земле, и дети растерянно стояли в этих нарядах, в этих вымерших нарядах, как в разукрашенных клетках, выставленные напоказ, брошенные в пучину кинокамер и микрофонов, ослепленные прожекторами, затерянные в этом непонятном мире. Вот национальный костюм вашей родины, сказали им, юным вестфальцам и баварцам, гессенцам и фризам, вюртембержцам и берлинцам, сказали, что это национальный костюм их родины и они должны с честью носить его, и они стояли с растерянными лицами, маленькие дети, в старинных чепцах, держа в руках украшенные лентами грабли: куклы в страшной игре. Они стояли, растерянно озираясь, их одежды были мертвы, и тогда я понял, что здесь, на этой площади, все было мертво: мертвые наряды, мертвые флаги, мертвые области рейха, мертвые грифы, мертвые коршуны, мертвые руны, мертвые вымпелы, мертвые кресты, парад призраков из мертвого прошлого, котерое все еще живо. Барабаны, дудки, литавры. Пятнадцатилетний мальчик в черных шганах и белой рубашке вышел вперед и срывающимся в экстазе голосом стал заклинать смерть, и прошлое воскресло.

Дудки и барабаны, крики. Молодой человек, высокий, широкоплечий, в черных галифе и белой рубашке, смеясь, тянет по улице за бороду старого раввина. Дудки, барабаны. Вот волокут чешского жандарма и швыряют его на мостовую рыночной площади:

"Эта свинья арестовывала немцев, господин офицер!"

У офицера на черной фуражке череп, с независимыми соседями покончено, гремит Эгерландский марш, танки катятся к пражским Градчанам, вспыхивает и гибнет в огне Лидице. Дудки и барабаны все тише и тише, я слышу, как замирают дудки и барабаны, замирает Эгерландский марш, улетучиваются восторги, мы сидим, притаившись в своих подвалах, и в каждом подвале притаился страшный вопрос: какой будет месть, которая настигнет нас? А то, что она неминуемо нас настигнет, всем нам было ясно.

Мы пытались уничтожить других, теперь другие уничтожат нас - око за око, зуб за зуб! Они замуруют подвалы и оставят нас здесь подыхать, думали мы, а может быть, они смилуются и поставят нас к стенке и всех расстреляют, а может быть, произойдет неслыханное чудо: нам подарят жизнь и выселят куда-нибудь на Сахалин, пошлют на какой-нибудь свинцовый рудник или в тундру. И вот настал день капитуляции, и они постучали к нам в дверь и сказали: "Собирайте свои вещи и отправляйтесь за границу, в свою страну и учитесь быть добрыми соседями", а один из них добавил: "Желаем вам счастья".

Мы собрали свои узлы и ушли за границу, в одну часть Германии и в другую часть Германии, которая была тогда еще едина, но уже расколота, и в одной части Германии переселенцам дали надел земли, жилье и честную работу, а в другой части Германии детей одели в мертвые национальные наряды и вскормили их надеждой, которая звала к убийству.

Я вздрогнул в испуге. Дудки и барабаны смолкли, зловещие слова заклинания смерти отзвучали, площадь притихла, и на трибуну вышел барон фон Л.

Он мало изменился, только волосы и бакенбарды стали седыми, на нем были очки с узкими стеклами без оправы и с золотым мостиком, он курил сигару и оживленно разговаривал с группой по-весеннему одетых и приветливо улыбающихся господ. Вероятно, он рассказывал анекдот, потому что стоявшие рядом с ним господа смеялись, а один из них, смеясь, покачал головой и что-то сказал, и они опять все засмеялись, и барон засмеялся, и пока он смеялся, какой-то дородный лысый господин объявил, что сейчас выступит барон фон Лангенау. Грянули аплодисменты, барон положил свою сигару и, успев бросить одному из господ острое словцо, вышел на трибуну и стал говорить. Я не слышал, что он говорил, я все еще был в оцепенении от этой неожиданной встречи: казалось, время остановилось, и оно действительно остановилось, как будто вернулся 1938 год, мертвое время, мертвое и серое от трупного яда. Я заставил себя прислушаться к словам оратора. Он говорил о свободе, а я видел его поместья и леса, которые уже ему не принадлежат, он говорил о самоопределении, а я видел заложников, стоявших у виселицы, он говорил о праве на родину, а я видел, как он поднимает бокал за Богемию у полярного моря. Тихо плескались вокруг людские волны, флаги с грифами, крестами и липами колыхались под голубым небом, дети в тяжелых национальных костюмах стояли внизу у трибуны, как яркие, но уже увядшие цветы.