Каждый рассказ я пытаюсь написать о любви. Но когда начинаешь уже в неконкретном возрасте, твои ум и воображение успевают основательно подсохнуть. И нужные слова, которыми ты хотел бы воспользоваться, не оказываются на своем месте. И на поверхности мозга обычно флоатирует куцый набор медицинских сведений, а части тела, которые я мог бы описать более или менее ярко, оказываются подкожно-жировой клетчаткой или желчным пузырем, печенью, спавшейся веной - краски, которыми очень трудно описывать людей, особенно женщин. Любимых. А мне очень хотелось написать настоящий цветной рассказ, чтобы не было многозначительного медицинского налета, чтобы пышную арабскую лепешку не сравнивать с липомой и краски были бы не бриллиантовой зеленью, не тинктурой Люголя, не раствором Кастеллани, а были если не настоящие живые цвета неизощренного раннего средневековья (с легкой блеклостью или стертостью, которой непонятно как добиться, того средневековья, в котором в Европе было еще немного людей и страшно много неба), но хотя бы было ярко-слащаво, брюллово и полно жизни. Я даже не мог дикий виноград сравнить с черным янтарем - это совершенно Танькина идея. Я в жизни не видел черного янтаря. Я видел янтарь с мухой. Даже торговал таким янтарем где-то на эмигрантских базарах. Ну как можно в каждый рассказ вставлять эту муху?

N 681885

Дикий виноград был похож на черный янтарь, он обвивал сухой расколовшийся платан до самой верхушки так, что, чтобы подняться выше, мне приходилось подвешивать корзину на сук, пробовать каждую ветку, с треском обламывать подозрительные и только потом уже аккуратно переставлять стоптанную кроссовку вместе со всей ногой. Как всегда, когда я наконец дополз до верхушки и сумел основательно там расположиться, Танька громко сказала "Ах!" и начала руками делать пассы. Все утро она мне пела, что на стрельбище точно есть змеи, поэтому мне пришлось чертыхнуться, спустить корзину вниз на веревке и самому вслед за ней слезать. И идти к Таньке на помощь. Но Таньку уже спасли - один из самых преданных ее поклонников, сорокалетний араб Фами, уже несся босой в самую гущу колючек и кактусов, где вздыхала Танька, и что-то на ходу ей свирепо обещал. Я посмотрел на Таньку средневековыми глазами: она была в высоких шерстяных гетрах голубого цвета от змей и очень открытом полосатом купальнике на веревочках. Собственно, в основном там были полосатые веревочки. К груди она прижимала крупные янтарные грозди (брюлловские) и виновато мне улыбалась. Грех не сжечь. Я подождал, пока ее спаситель важно прошествует мимо меня, напыщив оба два торчащих уса, и даже не стал спрашивать Таньку, почему она сказала "Ах". Интересно, принято ли у палестинских арабов воровать замужних женщин? Все-таки это очень устаревший и варварский обычай. Меня раздражает, что я всегда оказываюсь прав. Не может быть на стрельбище змей. Я хотел бы посмотреть на кретина, который станет свивать свое змеиное гнездо на танковом стрельбище, где шесть дней в неделю, кроме шабата, шла отчаянная пальба. И за виноградом можно было пробраться только в субботу, да и то только утром. Про змей Таньке наболтал Амрам прораб-дорожник, он уверял, что там был виноградник его деда и он знает это место, как волосы на своей голове. Я еще не встретил ни одного марокканского еврея, у которого в запасе не было бы такого деда с виноградником. Это их отличительная марокканская особенность - иметь приличного дедушку. Я думаю, что у Амрама вообще никогда не было никакого дедушки. Откуда ему тут взяться при турках! Я поставил корзину в джип, который привез нас на стрельбище, подождал, пока шоколадного цвета Танька окажется в поле зрения сразу нескольких спасителей, чтобы им легче было обуздывать свой мусульманский темперамент, и пошел побродить по стрельбищу. Вот здесь было много голубого неба и мало людей. А на месте осушенных болот рос высокий плотный тростник и дальние кипарисовые кузены, которые по-арабски назывались натель, а на иврите эцим и были до верхушек засыпаны нанесенным песком. На нем, действительно, было много тонких змеиных следов - это мелкие ящерицы ползали в глубине песка, отчего на песке оставалась неглубокая змейка, а следа лапок видно не было. Я вышел на полузасыпанную дорогу. Слева от дороги потянулась неизвестно откуда взявшаяся канава. А в канаве лежал трехосный грузовик без мотора. С перебитым кузовом. Вместо мотора была прибита жестянка:

"министерство автомобильной промышленности СССР автомобильный завод им. И.А. Лихачева модель 3ИЛ 157К 10 шасси N 264015 Двигатель N 681885 Сделано в СССР".

Тростник рос со всех сторон, и еще по бокам пестрели ленты дешевой солдатской туалетной бумаги. Дверца водителя была заперта, или ее заело, и мне пришлось осторожно пробраться на другую сторону и залезть в кабину. Приборная доска была вырвана с корнем, и не было ничего такого, чтобы я мог прочитать, кроме какого-то странного слова "кгс на см кв." и слов "рыхлый грунт", но я им тоже очень обрадовался. Еще были привинчены арабские надписи, но никаких арабских слов, которые мне были знакомы, там не было. Я потер еще осколком стекла и освободил два слова - "гравий" и "шоссе". Сидений совсем не было. Я постоял, согнувшись, и повертел неудобную баранку, похожую на тонкие ехидные губы. Мотора не было. Но я не мог поверить, что в этом ЗИЛе не было души, и поэтому было не уйти. Его гордость тягача - крюки с замками - были вырваны с корнем, а скаты были еще в очень приличном состоянии. Скукоженные подфарники и еще какие-то разные отломанные части валялись в кузове. Можно было написать о нем стихотворение белым стихом, но я ужасно не люблю белые стихи, не считаю их за поэзию и стесняюсь так писать. А в рифму не получалось. И было очень не по себе. Никуда не деться, придется его здесь бросить одного. Такое поганое чувство от этого мелкого предательства - предательства ЗИЛа с бывшим двигателем номер шесть восемь один восемь восемь пять. Я потрогал сосновый кузов и так и не решился ничего ему сказать. Не в том смысле, что кто тебя послал с недобрыми целями на эту землю, а в том смысле, что, парень, родненький, куда же мы это оба с тобой вляпались. Одни кругом арабы и марокканцы, которые все врут про богатого дедушку. И еще затащили мы сюда с тобой ни в чем не повинную Таньку. Он лежал немного сбоку от центральной зоны обстрела, и, наверное, в него не очень часто попадали. Я попытался открутить ногтем жестянку с номерами, но шурупы были совсем старыми, и я только сломал ноготь. Мне уже гудели из-за деревьев. Я поставил напоследок ногу на бампер и вспомнил про судьбу вещего Олега, но ничего из ЗИЛа и из могилы бранной не вылезло. Конечно, на песке был просто след ящерицы. Когда я вернулся, все уже сидели на своих местах и усы у всех гордо топорщились. А Танька опиралась одной рукой о джип, а второй снимала с ног свои длиннюшие гетры. Про ЗИЛ я никому не сказал ни слова. Даже Таньке. Нескладно и невпопад я вдруг вспомнил, как однажды летом, когда было еще очень жарко, десантники натаскали нам консервов и мы чувствовали себя богатеями, к нам забрели к ночи, на огонь костра, два интеллигентных мальчика второго года службы. Оба были тихие, вежливые и даже оба в очках. Нам с Танькой почему-то совсем было в тот вечер не до гостей. Мальчики сами приготовили чай и пригласили нас к огню. Один из них собирался в университет, а второй хотел открыть свое дело и стать барменом. Ребята задумчиво выпили по чашке чая и сказали, что они чего-нибудь бы вообще съели. "Хотите мяса?" - предложила Танька. Ребята переглянулись и согласились. И я пошел за тушенкой. Это был момент, когда у нас был запас в десять банок тушенки и мы с Танькой жарили ее иногда на костре и, когда дети засыпали, ели ее прямо со сковородки с булочкой. Я даже не знаю, как описать выражение лиц этих мальчиков, когда они увидели эту банку армейских консервов. Они как-то оба очень засмущались, и тот, что хотел стать барменом, положил ладонь на мою руку с консервным ножом и говорит: "Вы только их не открывайте, пожалуйста". Очень были два милых мальчика. Да мы с Танькой сами уже лет восемь вегетарианцы, это мы с голодухи жарили ее по ночам. Обычная тушенка, как в Союзе, написано еще только "кошерная на Песах ". Такие дожди на Кипре, не согреться.