Изменить стиль страницы

Все, обнимаю. Эй! Тебе твоего комиссара подозвать к трубочке? Благодарность выразишь… Ну ладно, шучу… Все, пока.

Еропкин аккуратно положил трубку на аппарат, повернулся к сейфу, покрутив диски, выудил оттуда три граненых стакана, бутылку французского коньяка, отвернул пробку и наполнил стаканы до краев.

— Двигайтесь, мужики, — пригласил он. — Причастимся. Ну чего сидите, как, понима-аешь, мумии?

Он медленно выцедил свой стакан и тут же налил снова.

— Нормально, — произнес Еропкин, откидываясь на спинку кресла и закладывая руки за голову. — Нормально. Сделал дело. Можешь гордиться. Теперь тебе почет и уважение. Вон, Муса пообещал бабки подкинуть. Ты там проследи, чтобы нормально было. За меня и раскошелиться не грех. Собственность-то, — он обвел вокруг рукой, — для себя собирал. За полмиллиона деревянных — две станции, с мойкой, с кузовным цехом, офис отделал, земли на круг гектара два выходит, оборудование… Если по совести платить, тыщ на шестьсот зеленых встанет. Это вот столько я час назад стоил. Так что не продешеви. Вы что ж не пьете, мужики?

Такое дело провернули. Брезгуете, что ли?

Он усмехнулся и снова опорожнил стакан.

— Раньше-то Еропкин — лучший друг был. Сашок туда, Сашок сюда… Сашок — строитель от бога, — скривившись, передразнил он кого-то. — Взятки начальству давать — Сашок. Девок снимать — Сашок. В баньку — Сашок. Пьяного водилу из ментовки вытаскивать — Сашок. А положили на станцию глаз, так Еропкину, понима-аешь, автомат в зубы, чтоб не вякал, — он начал постепенно заводиться, сжимая и разжимая тяжелые кулаки. — Козлы! Бля-а! Вышвырнули, как кусок дерьма.

Как дерьмо последнее. Как рвань подзаборную! Я же здесь все собрал. По клочку, по ниточке. Пришел, как к своим, мужики, давайте вместе… Падлы! Хоть сказали бы, Саня, уйди на хер, мешаешь, так нет — цирк устроили, голосование, чучел этих понатаскали. Ты чего напугался, мне скажи — чего? Что я тебя долбану?

Гляди!

Вытащив из ящика отливающий синью пистолет, он грох-нул его на стол.

Пистолет задел рукояткой дорогую, из яшмы и нефрита, пепельницу. Осколки разлетелись по всему кабинету.

— Смотри, смотри, что морду воротишь! Духовушку никогда не видел? Да на хер ты мне сдался, срок за тебя мотать? За что! За что! За что! — простонал Еропкин, сжимая кулаки так, что костяшки пальцев налились синим. — По-людски не можете, козлы… Да мы тебе квартиру, да мы тебе машину, да мы с тобой партнеры, — снова передразнил он неизвестного собеседника. — Я что, просил что-то? Да я сдохну — ни у кого просить не буду. Вон мой «мерс» стоит за окном, забирайте. Ключи — пожалуйста. Я себе заработаю. Берите, все берите, суки, берите станцию. Обожритесь. Я себе еще десять таких сделаю, бля буду! А у вас все равно сгниет, пропадет все. Кто работать будет? Ты, что ли, профессор фигов? Вам лишь бы хапнуть, а там пропади все пропадом. Сил жалко… мужики… сколько я сюда вколотил… Вас же тут не было, никого не было, это я тут всюду на брюхе прополз, все вот этими руками! И все прахом теперь!

К мокрому от пота лицу Еропкина прилипли волосы, в глазах стояли слезы. И победа, к которой так долго шел Сергей, вдруг показалась ему постыдной и ненужной.

— Взорвать бы здесь все, — пробормотал Еропкин, обводя глазами кабинет. — Да ладно, пользуйтесь, козлы. Берите все… раскулачили… все равно пропадет.

Попользуетесь и бросите. — Он криво улыбнулся. — Потом доску повесите, мемориальную… дескать, первым хозяином был Санька Еропкин, потом мы его поперли, все себе захапали. И пустили по ветру, псу под хвост. Ты же и просрешь все, просто все! Если у тебя вон там, — он ткнул рукой в сторону, — трубу прорвет, ты куда побежишь? В ЖЭК, к сантехнику? Ты в электрике хоть что-то понимаешь? Ты ребят моих знаешь, механиков? Ты знаешь, как я их собирал, кому и что обещал? Или думаешь, они с тобой работать останутся? Да здесь завтра же ни одного человека не будет! Только голые стены. Это вы там в Москве думаете — вот, Еропкин хватанул куш и сидит, как пес на цепи, чтобы кто другой не попользовался. А я тут дело, — он выделил это слово и с трудом сглотнул слюну, — дело сделал. Думал — для себя. А вы, значит, по-другому распорядились. Только ты запомни, что я тебе скажу, комиссар. Придет время — они тебя долбанут так же, как и меня. И тогда вспомнишь, как и заради кого ты Саньку Еропкина на улицу выкидывал. Ох, будет тебе тогда херово, бля буду. Вот как мне сейчас. А теперь гляди сюда, — он схватил листок бумаги и начал что-то лихорадочно писать. — Гляди, гляди, — приговаривал он, — вспомнишь Еропкина. Тебе за эту бумажку вся ваша московская синагога в ножки поклонится, скажут — да как же ты это сумел, да какой ты хват! На! — И он ткнул в лицо Сергею заявление о выходе его, Еропкина, из акционеров. — В Москве похвалишься!

Сергей не взял бумагу. Поколыхавшись на краю стола, она тихо опустилась к ногам Левы.

— Ладно, — устало сказал Еропкин, достал из кармана вельветовых штанов мятый носовой платок и обтер лицо. — Поговорили. Идите, мужики, раз уж пить со мной отказываетесь. Ты, — он ткнул пальцем в Сергея, — завтра подгребай сюда к одиннадцати, я к тому времени свои шмотки уже вывезу. Ключи от сейфов у девок будут.

Прислуга Пока они шли к машинам, Лева осторожно поглядывал на Сергея, как бы пытаясь определить для себя, стоит о чем-то заговаривать или нет, а уже у автомобиля сказал:

— Я его заявление подобрал. Так что имей в виду. Ну ладно, пока. Я завтра позвоню.

Странное чувство овладело Сергеем. Подъем борьбы, державший его весь вечер в напряжении, куда-то испарился, оставив вместо себя пустоту и неясное для него самого раскаяние. Да, Еропкин тысячу раз заслужил проделанную над ним экзекуцию. Но за этот месяц Сергей увидел не только жулика и хама, он неожиданно открыл для себя совершенно нового человека, создавшего из ничего, из пустого места предприятие, за право участвовать в котором не жалко было выложить два миллиона долларов, человека, отдававшего не подлежащие обсуждению и не вызывавшие сомнений приказы, человека, дерзко преодолевающего препятствия, выстроенные вокруг него идиотской бюрократической системой и алчностью чиновников, человека, сокрушающего все преграды собственной неукротимой энергией и генетическим неумением сдаваться. Короче — человека на своем месте.

И тысячу раз прав был Еропкин, говоря, что это, созданное им, дело не сможет существовать без него, что оно реагирует на отпечатки его пальцев.

Но так получилось, что Еропкиным стали недовольны, и эта шахматная фигура сменила цвет. Она оказалась в другом лагере и была сметена с доски атакой пешки, долго державшейся в резерве, — пешки, которую воля гроссмейстера превратила в ферзя, пользующегося максимальной свободой маневра. И, конечно же, ни былые заслуги сброшенной с доски фигуры, ни история ее побед и поражений в разыгрываемой партии, ни тем более абстрактные соображения справедливости и гуманности не могли иметь сколько-нибудь серьезного значения, когда речь шла о необходимости достижения конкретного тактического результата. Но верно это было только по отношению к двигавшему фигуры игроку, которому что чувства поверженной в прах фигурки, что возможные эмоции пешки-ферзя, проведшей столь блистательную операцию, были равно не интересны.

Нельзя сказать, что Сергей был исполнен жалости к Еропкину. Скорее, это было пугающее осознание какого-то странного родства именно с ним, а не с оставленными в Москве друзьями, ради которых и была проделана вся операция.

Ощущение чужеродственной близости с Еропкиным овладело Сергеем и, как ластиком, стерло радость от победы, добытой с таким трудом.

Терьян не заметил, как оказался на квартире. Конечно, надо было бы позвонить в Москву, рассказать Мусе или Витьке, чем все кончилось, но Сергею не хотелось ни с кем разговаривать. Он снял трубку аппарата в спальне и, чтобы не слышен был противный гудок, засунул ее под подушку. Потом пошарил в баре, нашел бутылку виски, налил полный стакан и, встав перед зеркалом, сказал сам себе: