Вы спросите, зачем нужно было приглашать эту львицу? Не знаю, но что-то в ней меня тревожило, и даже в наших стычках, досадных и огорчительных, было что-то манящее. Думаю, позвал я ее потому, что это само собою разумелось: она провозгласила себя горячей поклонницей моего таланта, никого не знала в Лондоне, вдобавок у нас был общий издатель, который нас и познакомил, - и было бы неприлично поступить иначе. Да и потом, не станете же вы отрицать, что принимать у себя дома прославленного автора нашумевшего романа, да еще женщину, - большая честь? Хотя я не готов был мерить себя ее мерками, меня к ней привлекала ее одержимость, а отношение к литературной славе вызывало любопытство: ни до, ни после я не встречал писателя, который так ревниво скрывал бы свое авторство и так твердо уклонялся бы от поздравлений, как мисс Бронте. Однажды, забыв, что упоминать о ее книгах запрещается, я шутя представил ее матушке как Джейн Эйр, ох, что тут воспоследовало! Вы бы только - видели, как гневно и презрительно она на меня глянула! Вы бы только слышали звенящий голос, осыпавший меня упреками! Вы испугались бы за меня и не напрасно: я ожидал, что дело кончится пощечиной. В какую-то минуту, можно сказать, мисс Бронте сквитала счет и нанесла ответный удар - неожиданный и вызвавший у меня недоумение. "Как бы вам понравилось, если бы вас представили как Джорджа Уоррингтона?" - спросила она. "Вы хотите сказать, Артура Пенденниса!" - отвечал я со смехом. "Нисколько. Я сказала Уоррингтона и не оговорилась", - и посмотрела на меня с таким вызовом, что я отшатнулся. Это я-то - Джордж Уоррингтон? Как странно! Я доподлинно знал, что я - Артур Пенденнис, а если вы не верите, прочтите книгу.

Признаюсь, виноват, я испытывал какое-то извращенное удовольствие, шокируя мисс Бронте и демонстративно отвергая принципы, которые она пыталась навязать мне, хоть делал все возможное - пожалуй, больше, чем она требовала, - чтоб соответствовать им в жизни. Вы, наверное, помните, что незадолго перед тем, как я заболел, стало известно, что Джейн Брукфилд ждет счастливого события. В положенное время оно произошло и оказалось, как и положено, счастливым, хотя среди последовавших за ним торжеств я чувствовал себя потерянно. Несмотря на полученное предупреждение, я так же часто посещал свою дорогую Джейн и под конец решил, что крошка, пожалуй, даже укрепит наши отношения, как бы послужит нам дуэньей: никто не станет сплетничать о людях, склонившихся над колыбелью. И сможет ли Брукфилд возражать, если я буду приходить поиграть с ребенком, - все знают, что Теккерей души не чает в детях! Как вы заметили, мой новый друг - Оптимизм пытался скрасить даже эту, самую запутанную сторону моей жизни, и я продолжал навещать. Джейн до самого появления малютки и любовался ею в образе Мадонны. Надеясь повидать ее, я заглянул к ним в день, когда начались боли, - как же я испугался. Я зашел после завтрака, и мне сказали, что миссис Брукфилд нездоровится и послали за врачом, не могу вам описать свою тревогу: меня трясло от страха, и, передав наилучшие пожелания, я потихоньку удалился. Боюсь, сам того не сознавая, я волновался больше, чем отец ребенка: работа валилась у меня из рук, я ни на чем не мог сосредоточиться и только с беспокойством ждал дальнейших новостей. Вечером стало известно, что родилась девочка - Магдалина, и обе, мать и дитя, чувствуют себя хорошо. Когда я прочел записку, слезы брызнули у меня из глаз, и я разразился нелепым посланием к только что родившейся крошке, затем сел в изнеможении и задумался, как скажутся события сегодняшнего дня на моей дальнейшей жизни. Я повторял на все лады: "Магдалина Брукфилд, Магдалина Брукфилд...", чтобы привыкнуть к звуку имени, и мысленно наделял его крошечную обладательницу любимыми чертами. Что она будет за человек и что подумает о друге своей матери? Как важно, чтоб мы пришлись друг другу по сердцу, и, как ни глупо, должен чистосердечно признаться, что в глубине души я ощущал, будто маленькая Магдалина - мой ребенок. И сколько я ни говорил себе, что должен позабыть этот вздор, внутренний голос продолжал твердить: сложись все чуть иначе... Ах, что за чепуха! В иные минуты, когда все мои мысли словно заволакивает какой-то сладкой ватой, мне кажется, что в прежнем воплощении я был, пожалуй, женщиной. Долгие часы я провожу в пустых мечтаниях и так запутываюсь в разных "если бы", "быть может", "но", что не могу спуститься с облаков на землю. В этот раз мне помогло простое средство: стоило бросить один-единственный взгляд на счастливую мать и гордого отца, как я опомнился, - Магдалина Брукфилд была их ребенком, скрепившим их союз прочнее, чем десять лет совместной жизни. Мне предстояло вернуться к своей привычной роли, вести себя смиренно и никого не раздражать, если я надеялся по-прежнему лицезреть свою госпожу - единственное благо, о котором я просил после восьми лет постоянства. Мне следовало бы сообразить, что с появлением ребенка Брукфилд еще ревнивей будет оберегать свое семейное счастье и мужское достоинство, но я до этого не додумался. Как мне ни было тяжко, я не мог не видеться с Джейн. Выставь меня Брукфилды за дверь в день, когда родилась девочка, они бы, в сущности, оказали мне милость, но если при виде меня ее не распахивали гостеприимно во всю ширь, то неизменно открывали, лишь только я к ней прикасался. По-вашему, входить не стоило?

Сегодня, десять лет спустя, я сам не понимаю, зачем я так хотел себя унизить, даже растоптать, и, вспоминая, как дошел до полного позора, злюсь на собственную глупость. Я сам себя терзал, сам вонзал в себя кинжал, сам поворачивал его в ране, не думая о боли. Жизнь - слишком короткая и ценная штука для подобного самоистязания, но вместо того, чтоб выбраться из трясины своих отношений с Брукфилдами, я делал все возможное, чтоб глубже увязнуть. Казалось, меня лишили воли и отныне моя участь - молча сносить муки. Меня не отрезвила даже смерть молодого Генри Хеллема - хотя, по логике вещей, мне следовало испугаться, в свете этого несчастья иначе взглянуть на собственное гибельное положение и поскорее из него вырваться, пока не стало слишком поздно и я не наложил на себя руки, но я погружался все глубже и глубже, только ревел, словно влюбленный бык, бессмысленно растрачивая силы и время. В Кливден на похороны Генри я приехал, ничего не чувствуя, - моя бесчувственность граничила с жестокостью. О, я, конечно, плакал, да и кто не плакал над гробом привлекательного юноши, перед которым открывалось блестящее будущее? Но глядя, как вороные кони, покачивая черными султанами, переступают среди траурной толпы, я ощущал одну лишь ужасающую холодность. Что ж, Генри больше нет. А через миг не станет, может быть, и меня. Но эта мысль меня ничуть не испугала, даже не встревожила. Я оставался странно безучастен - только досадовал на старую, как мир, погребальную комедию - и вышел с кладбища, не испытав потрясения. О смерти мне все было известно разве недавно я не побывал в ее объятиях? И не увидел ничего ужасного догадываетесь, по какой причине? Я был несчастен. Внешне я держался бодро, старался смотреть на жизнь весело и воздавал судьбе хвалу за все ее дары, но эйфория, последовавшая за моей болезнью, растаяла как дым - меня объял привычный мрак. Я был на грани очередного срыва и наблюдал со стороны, как он ко мне приближается, предчувствуя, что в этот раз мне не отделаться телесным недугом - противник будет пострашнее, возможно, то будет сам рок.

Я завершил работу над "Пенденнисом" к концу 1850 года, но, сбросив тягостную ношу, не ощутил ни малейшего облегчения. Избавившись от неизбежного оброка - я ежедневно писал намеченную порцию слов, - я не избавился от изнеможения, которое, пожалуй, даже усилилось, как ни старался я убежать от него, кружа по Лондону и нанося визиты. Что-то висело в воздухе, но что? Мне беспрестанно снилось по ночам, будто надвигаются какие-то неприятности, я вздрагивал и вскакивал с постели, и слово "Брукфилд" звенело у меня в ушах. Но почему? Все шло по заведенному порядку: я строго соблюдал приличия, казалось, в наших отношениях ничто не изменилось, разве только сам их дух - все мы чувствовали себя скованно. Я говорю сейчас не о себе, Уильяме и Джейн, мы трое давно привыкли скрывать свои подлинные мысли, но что-то изменилось между моими детьми и Джейн: в их дружбу вкралась неловкость, хотя Анни и Минни по-прежнему обожали ее. Девочки выросли - одной исполнилось тринадцать, другой - десять, - и, видимо, подобно мне, стали задумываться, какие узы соединяют их с миссис Брукфилд, а, может быть, я недооценивал их чуткость: наверное, они замечали, что отец несчастен, и понимали, что причина этого - их верный друг миссис Брукфилд. Несомненно, Джейн была им предана, как встарь, и страшно огорчилась бы, узнай она, что девочки из-за нее страдают. Мы никогда не обсуждали Брукфилдов: я не решался возложить на хрупкие юные плечи такое бремя, да и естественная сдержанность обеих сторон исключала подобные разговоры. И все же, не сомневаюсь, мои дочки понимали, что значит для меня Джейн Брукфилд, как понимали многое другое, чего не называли по имени, но доказывали понимание делом, за что я был им бесконечно благодарен, ибо не знаю более восхитительного свойства в юных, чем деликатность.