Пока на дворе солнечное утро и сохнет от ночного дождика земля, и на просохшем бугорке мотает за мечущимся монахом головой с вытаращенными крыжовенными глазами кот, ей хочется побольше прочесть и пожечь страниц. А к ней - гости. В дверь постучали. Пришла молодая латышка Линда, перешивающая казакин. За работу Линде обещана этажерка, которую кот все равно дерет когтями.
Одичавшая в детдомовских скитаниях по свирепой России гостья сбивчиво, то ли слева-направо, то ли не поймешь как крестится на икону, потом, подумав, крестится как надо.
Линда ей симпатична и вообще, и потому, что тоже хромает. А сейчас принесла еще и ведерко воды. Пошла за водой, но сперва набрала ей, а потом на обратном пути - нальет себе.
От Линды в комнате сразу запахло молодой женщиной, а молодая женщина эта стала глядеть на разные старинные вещи и удивляться накидке, которой на постели накрыта главная подушка, вышитой переливающимся цветным бисером.
Тут же за Линдой постучалась Ревекка, с порога спросившая: "Вы топите печку? Я тоже! Из-за этих дождей такая сырость, что коржики, которые я вчера испекла на соде, сегодня уже заплесневели". Сказала она почему-то именно это, хотя собралась удивиться: "Вы держите иконы, разве вы такая отсталая?", что могло стать удобным для общения самоутверждением.
Сразу отметим: у Линды все вопросы простые, у Ревекки - нет. Кроме того Ревекка, которая шьет сама, Линдиного шитья не признает и, когда может, дает это понять.
От печки дымило. Все начали закашливаться и тереть глаза. "Пойдемте в сад", - сказала хозяйка, чтобы отвлечь разговор от дымившей печки, а значит, от уничтожения записей.
У Линды, между тем, по причине ожидаемых подковырок, сквозь кофточку здорово заторчали соски. А уж это, чтобы уязвить, ничего удобней нет. И Ревекка переводит разговор на них, потому что от сосков всего шаг к большой груди, а от большой груди всего ничего перейти на выточки (через "о"), по поводу которых она Линду обязательно подъест...
- Как вы можете в такое время так не стесняться с грудью! - заявляет она, однако, обозначив нужную тему, сама же сбивается, злонравные намерения забывает и говорит:
- Когда я была девушкой, у моей подруги кружочки, которые у нас на грудях, выглядели точь-в-точь как пара глаз. А что вы хотите, это же была старинная грудь! Мы, девочки, когда хвастались одна перед другой нашим уже дамским телом, ей очень завидовали, но она умерла на чахотку...
- У нас тоже у барышень Стецких...
Похоже, начинается разговор не для наших ушей, так что не станем вслушиваться...
У кота безумные глаза. Он водит треугольным своим хайлом за треугольным же монахом, и глаза его сатанеют все больше. Им здорово мешает разлохмаченная бельевая веревка, специально повешенная невысоко, чтобы увечной хозяйке ловчей было сушить белье. Не стерпев, наконец, в своем охотничьем визире шевелящую нитяными лохмами помеху, кот на веревку прыгает и, повиснув на всех лапах вниз головой, как заводной колотит по ней задними ногами. Потом почему-то отвлекается, на весу обращает морду к женщинам у садового стола, шмякается, в ужасе взлетает на всех лапах и, наконец, - уже преспокойненько - трюхает по двору к Линде.
- Я выточек на казакине не стала делать! - говорит, чтобы хоть что-то сказать, Линда.
- Какие выточки?! Что вы балбечете? Это у вас шестая грудь, а у нее же все впалое!
Слава Богу появляется кот и прыгает к Линде на колени.
- А ко мне не идет! - говорит хозяйка.
- Я этого котика знаю, он у меня гостевает! - радуется Линда перемене разговора.
- Уж очень он странный. Вчера, знаете ли, сидел в белье, прямо в мыльной воде. Только уши торчали.
- Наверное, вы отоварились мраморным мылом, которое из вонючих кишок варят, - догадывается Ревекка.
Линда подхватывает кота под мышки, и, уставясь ему в треугольное с прижатыми ушами рыло, фыркает: "Пш-ш-шонки хошь?!". Кот что есть мочи мотает башкой, вырывается и убегает.
- Не хочет, паразитина!
- Я кошек не люблю! От них вши! - говорит Ревекка.
- А не глисты? - зачем-то сомневается Линда.
- Кошки, собаки, для чего они нужны? Особенно мопсики? - настаивает Ревекка, не снизойдя до Линдиной реплики. А Линда, не слишком хорошо освоившаяся в русском, вдруг выпаливает: "Мопса своего наша барыня на фольварке пездолизком звала...".
Все пропускают плохое слово мимо ушей, а Ревекка возвращается к прежней теме:
- Нет, вши! Зачем вы говорите, если не знаете! Что у меня не было вшей! У всех же в войну были. У вас были, Лампья?
- Были! - кивает хозяйка.
- И у мужа тоже? - но, поняв, что такого говорить не стоило, кричит за забор: - Больше не бегай! Брось этот монах! У тебя же сердце!
- А у меня после бани одна вошка в бретельке стала жить! - сообщает Линда.
- Это платяная! - победно констатирует Ревекка. - А еще бывают головные и подкожные! - (насчет подкожных ее собеседницы ничего не знают, как не знают, что в этот момент, весь натираясь серортутной мазью, с ними единоборствует перепуганный Фимка со Второго проезда).
Платяные, головные, подкожные... Ну разговор!
Уберечь бы от забвенья этот разговор, Господи! И серый садовый стол. И теплый солнечный свет. И монаха, застрявшего в проводах. И замоченное белье в бадейке у сарая...
А Линда о подкожных, похоже, вспомнила (девочки в детдоме, когда у них волоски выросли, таких бекасов от завхоза набирались), но, чтобы разговор не перекинулся на противную мазь, заговаривает об ожидаемом долгие годы газе:
- Чайник поставишь, и кипит!
- Когда можно пожить, не остается годов! - сетует Ревекка.
- Примус же такой капрызный! - вздыхает Линда.
- Я прымус не употребляю... - поджимая губы, показывает себя Ревекка.
Филологи! Умоляю, обратите внимание на неприкаянную нашу фонетику! Отразите ее в ваших трудах! Их же больше нет, этих собеседниц у серого от дождей дощатого стола, и никогда не будет! И нигде!..
...Хозяйка говорит Линде, чтобы забирала этажерку. Она хотела с утра все с нее снять и протереть от старой пыли, но, глянув на лежавшие в кресле клеенчатые тетради, махнула рукой, мол, пусть уносит как есть.
И Линда незамедлительно берет ее вместе со стопкой книжиц и прилипшими к этажерочным полкам газетами.
Книжки складываются в сетку, отчего их брошюрочные оконечья начинают торчать из авосечных дырок. Кое-что уложилось в ведерко. Сетку и ведерко Линда взяла в одну руку, другой подперла взваленную на спину этажерку, и получилась точно Иисус, уходящий доводить книжникам, что все их суемудрие тут и поместилось.
Соседки ушли.
На полу, где этажерка стояла, останется теперь пустое место, и комнатная обстановка словно бы сдвинется в сторону, обозначив, что истребление Игнатия Юльевича имеет место.
А она вернулась сжигать страницы, на которых он, оказывается, живой и по-прежнему мучитель, хотя теперь уже беспомощный. Куда беспомощней ее, сухорукой.
Жертва всесожжения продолжилась. Шашлыками не пахло. Какое шашлыками! Мясного она не ест - дорого. А рыбу не почистить...
...Сняли с креста и унесли. Как это сняли? (Боже, что я пишу!) Украдкой древние гвозди было не вытащить - в левантийском дереве они сидели натуго. А значит, если, снимая тело, печальники Его проделали всё незаметно (что непредставимо!), это вполне могло быть сочтено чудом, ибо всякий знал - тайком или в сторонке такое не получится!
Как они выглядели, гвозди? Граненые? Граненые можно использовать по многу раз, и вытаскиваются они легче. Но чем и как? Крест, конечно, валили, стараясь не оскверниться, коснувшись смертника, уже испортившегося на жаре и исклеванного птицами, хотя птиц они целый день спугивали, с воплями выскакивая из-за ближней купины. Но как же вытаскивали гвозди? Рычаг усилия упирался же в мертвую плоть (иначе не возьмешься) и мозжил ее! И, значит, Богочеловека доизувечивали печальники Его...
...Все, о чем она сейчас читала, вставало перед ней. Правда, на кресте был Игнатий Юльич. Оказывается, именно она всю их супружескую жизнь его приколачивала, а теперь, сминая запястья его каллиграфических рук, вытаскивает гвозди. Тех самых рук, которыми он стал ее тогда впервые бить, сорвавшись в обвислой майке с места и дожевывая еду передними зубами...