Рассудив обо всем этом, мы без труда уверились, что в путешественнике нашем сохранился во всей целости прежний романист Гончаров, прежний живописец вседневной русской жизни. Действительность впечатлений не развлекла даровитого писателя, напор новых предметов и мыслей не отбил его от того мира, в котором Гончарову было суждено родиться и действовать. Посреди новых сцен и новой природы не ослабели его старые воспоминания; напротив того, поэзия тихого, отдаленного севера сделалась для Гончарова как бы еще понятнее, еще привлекательнее. Без всякой заранее заданной мысли, по одному складу своего ума и своих привычек, он создал вокруг себя маленький обломовский мирок, совершенно русский, весьма милый, привлекательный и временами очень забавный.
Наблюдательность путешественника, устремленная с любовью ко всему тихому, спокойному, нашла себе обильную пищу в самой прозе путешествия, в медленных периодах плавания, в штиле и однообразной стоянке, в долгих беседах за столом кают-компаний, в нравах добрых матросов, в домашнем быту военного корабля и его населения. Едва рассеялось в г. Гончарове первое смятение, неразлучное с радикальными переменами образа жизни, он поспешил взглянуть вокруг себя прежним проницательным взглядом, разглядеть все достойное наблюдения на корабле, обзавестись ничему не удивляющимся денщиком Фадеевым, хладнокровно сообщавшим, что "какие-то голые люди приехали и подали на палке бумагу", и очень полюбить серого Ваську, отличного и доброго кота, весьма не любящего пушечных выстрелов. Таким образом, бессознательно повинуясь влечению собственной своей натуры, автор книги, теперь находящейся перед нами, сразу завоевал себе сочувствие читателя, дав ему полнейшую возможность вообразить самого себя на месте путешествующего романиста. Фадеев, кот Васька и другие подобные им персонажи с первого раза убедили нас, что мы имеем дело не с Герштеккером и Ферри, людьми без родины и привычек, а с нашим родным братом по жизни и отечеству, с тем самым художником, который умел написать великолепнейшие страницы о том, как вся Обломовка спит после обеда и как мухи, утопающие в кружке квасу, начинают сильно шевелиться, когда их отодвинут к краю этой кружки. Первый шаг сближения между автором и его публикой был произведен блистательно. Лица, желающие одного развлечения в легком чтении, удовлетворились превосходным рассказом и увлекательностью заметок, между тем как читатели более взыскательные, ценящие в г. Гончарове поэта, поистине обильного надеждами, с удовольствием удостоверились в целостном единстве его направления. Ценители же, склонные заглядывать в будущее, критики-фантазеры и угадчики могли сказать друг другу с полною достоверностью, что любимый их писатель, не довольствуясь одними рассказами путевыми, по всей вероятности, посвящал многие часы тропических вечеров обработке какого-нибудь нового произведения в его старом, так хорошо нам известном вкусе.
В нашем журнале было уже говорено о содержании и достоинствах книги, нами теперь разбираемой36; занимательности рассказа и совершенствам слога уже была отдана надлежащая похвала в "Современнике", - похвала, подкрепленная выписками нескольких лучших страниц произведения. Потому-то мы не намерены повторять подробного разбора статей "Русские в Японии", и если будем приводить из нее выписки, то будем приводить их не как образчик лучших частей рассказа, но как подтверждение прежних наших выводов о г. Гончарове, как туристе. Впрочем, оно едва ли не одно и то же. Такова сила призвания в таланте, так велико очарование строк, в которых автор невольно высказывает нам задушевные стремления своей фантазии. Нет сомнения в том, что, например, Рюиздаль37 (мы опять продолжаем старое наше сближение) был способен мастерски написать море в Кастельмаре, или внутренность померанцевой рощи около Сорренто, или даже девственный лес Южной Америки, но проявить одному ему принадлежащий рюиздалевский элемент мог он, только изображая свои родные пейзажи. Так точно и элемент, составляющий отличительную прелесть первых произведений Гончарова, является в его новой книге только на тех страницах, где идут русские картины и русские воспоминания. Причина тому очень ясна, и все обстоятельство только служит честью для авторского таланта. В Японии он гость и зритель, в Петербурге и Обломовке он член одной семьи, истолкователь поэзии. Можно только жалеть о даровитом человеке, неспособном иметь своего тайника вдохновений, быстро прилепляющемся ко всякой новизне и на всю поэзию глядящего глазом космополита. В этом отношении г. Гончаров не грешит нисколько, а мы готовы отдать двадцать лучших его страниц (даже, например, изображение торжественного свидания с нагасакским губернатором) за одну страницу в таком роде.
"Ужасно поет на дворе, ветер стал свежеть, убрали брамсели, а вскоре взяли еще риф у марселей. Как улыбаются мне теперь картины сухопутного путешествия, если б вы знали, особенно по России! Едешь не торопясь, без сроку, по своей надобности, с хорошими спутниками. Качки нет, хотя и тряско, но то не беда. Колокольчик заглушает ветер. В холодную ночь спрячешься в экипаж, утонешь в перины, закроешься одеялом и знать ничего не хочешь. Утром поздно уже, переспав два раза срок, путешественник вдруг освобождает с трудом свою голову из-под спуда подушек, вскакивает с прической a 1'imbecile и дико озирается по сторонам, думая: "Что это за деревья, откуда они взялись и зачем он сам тут?" Очнувшись, шарит около себя, ища картуза, и видит, что в него, вместо головы, угодила нога, или ощупывает его под собой, а иногда и вовсе не находит. Потом пойдут вопросы, далеко ли отъехали, скоро ли приедут на станцию, как называется вон та деревня, что в овраге. Потом станция, чай, легкая утренняя дрожь, теньеровские картины, там опять живая и разнообразная декорация лесов, пашен, дальних сел и деревень, пекущее солнце, оводы, недолгий жар и снова станция, обед, приветливые лица да двугривенные, после сон, наконец знакомый шлагбаум, знакомая улица, знакомый дом, а там она, или он, или оно... Ах, где вы милые, знакомые явления! А здесь что такое? Одной рукой пишу, другой держусь за переборку, бюро лезет на меня, я лезу на стену. До свидания".