- Э-эй, сторонись, святой отец! Давай, бритая макушка, затопчу!..

Пейре посторонился, и еще посторонился, и опять, а потом сторониться уже было некуда - прижался боком к стене.

Ну ладно, значит, не судьба. В конце концов, мое дело уже сделано. Вот только увидеть бы его, Господи, твое Святое Копье. А то людей-то много, а оно - одно.

Внутрь церкви Пейре, конечно же, попасть не удалось. Не думайте, мессены, что это была церковь та же самая, столь же роскошный и вместительный собор, как могут ныне увидеть те из вас, кто отправится за море с Королем Франков или с иными владыками. Нет, святой Петр, глава апостольской церкви тогда имел не столь прекрасный, сколь сейчас, дом в городе Антиохии. Невысокую квадратную церковь к тому же немало осквернили и разрушили сарацины, враги Христа, до того особо не гнавшие ни армян, ни греков, ни иных христиан в Палестине - раз есть у них молельня, пущай себе молятся, только потихоньку - но за время осады турки успели изрядно слуг Христа возненавидеть. Храм бы и восстановили - по крайней мере, его отмыли и расчистили, - но на большее сил пока не хватало, слишком было голодно. Потому когда пятеро мужчин, перекрестясь, взялись поддевать заступами плиты возле высокого алтаря, это не казалось таким уж огромным святотатством. Тем более что клир, допущенный внутрь церкви, принялся за свое - затянули псалмы, а бароны, и первым изо всех - истовый Годфруа, подхватили своими не всегда музыкальными голосами...

Это пение было слегка слышно снаружи, и Пейре бы подтягивал - пелся один из его любимых псалмов, "Te Domino fortitudo mea",4 но не хватало дыхания одновременно петь и пробираться сквозь толпу. Пейре знал, что более смиренно было бы отойти в сторону или вовсе уйти одному, и там молиться но он не мог: очень хотелось видеть. Подобную жажду можно испытывать к воде или прохладе под безводной Никеей; подобную жажду когда-то Пейре испытывал к своей единственной земной любви, девочке из розового города, приемышу в семье, которой от родителей единственное, что досталось - так это звучное имя Аламанда... Когда они за день до пожара тихо целовались в чулане, среди кадок и метел, в полной темноте, и сквозь щелку можно было только и разглядеть, что блеск умопомрачительно-темных глаз, да слышать свое учащенное дыханье... А сгорела Аламанда быстро, скорее всего, задохнулась в дыму - и вспыхнула, как сухая щепочка, черные волосы, полосатое платье... Дрова-а, хе-хе, дрова-а, как длинно говорил, посмеиваясь, уже спятивший отец Пейре с обгоревшими усами и волосами, когда Пейре под руки волок его из-под горящей кровли. Если человека сильно ударит балкой по голове, да при этом еще никак не найти в дыму ни одного из тех, кого любишь - разум потерять простительно. Непростительно разве что помнить, как пахнет горящее мясо, бывшее не так давно мягкой грудью, которую ты сосал во младенчестве, или смеющимся ртом, который ты позавчера целовал в темном чулане, пахнувшем крысами... Забудь, забудь, зачем ты опять возвращаешься туда, вспоминаешь об этом сейчас? Потому ли, что в толпе, стиснутый среди многих тел, еще сильнее чувствуешь жару? Боже мой, Господи, как душно и тесно...

"В тесноте моей я призвал Господа и к Богу моему воззвал. И Он услышал от чертога Своего голос мой, и вопль мой дошел до слуха Его..."

Они пели там, внутри, и по виску Пейре стекала, щекоча, струйка пота. Он уже различал в нескольких шагах церковные ступени. Он хотел быть рядом, когда они вынесут Копье. А не вынести Копье они не могли. Потому что Оно было там, внутри. Пейре чувствовал это так же ясно, как кусочек железа знает, где магнит. Как и с закрытыми глазами можно увидеть солнце.

- Эй, монах, ты куда же это прешь-то? Всем посмотреть охота, когда его понесут!

- Кого - его-то? Святого Гроба, что ли?

- Сам ты гроб, башка твоя пустая! Епископ Адемар-то вчера помер, так его и понесут... Слышь вон, как отпевают?

- Склепы, что ли, вскрывают, сохрани нас Господи? Ну все, пропала ента чертова Антиохия...

И родная провансальская речь, едва ли не марсальский картавый выговор:

- Сарацины церковь оскверняют, батюшки!

- Молчи, дура! Я-то уж знаю, что к чему, мне священник отец Беленгер сказал! Господь в нощи явился нашему графу и говорит: посылаю вам, провансальцы, за вашу крепость в вере и храбрость в бою Свой Святой Гроб прямо сюда, чудесным образом перенесшийся...

Пейре опять толкнули, так что он чуть не упал. Следующее движение живой шевелящейся твари - толпы - прижало его к решетчатой церковной ограде. Так, теперь бы еще внутрь...

"Избавил от врага моего сильного и от ненавидящих меня, которые были сильнее меня..."

- Эй, Жеан, не знаешь - чего ждем-то? Или помер кто?

- Да нет, дубина, слушай сюда! Один просветленный, бедный священник, стало быть, сегодня...

Пейре почти свалился на говорившего, едва успев извиниться - так его толкнул какой-то неизвестный пилигрим, которому, видно, от жары и с голодухи стало плохо, и он начал мощно прокладывать себе путь прочь из толпы.

- А, черт тебя поимей! Куда ломишься? Вперед всех захотел?..

- Да нет, я сейчас... меня сейчас... ой-ей-ей!..

И впрямь, беднягу стошнило прямо под ноги. Пейре успел его придержать за шиворот - так стремительно тот согнулся пополам.

"Ты возжигаешь светильник мой, Господи: Бог просвещает тьму мою..."

- Так вот, значит, я говорю, один просветленный монашек... Ах ты, гадина сарацинская! Нашел место блевать! Ты ж мне весь подол замарал!..

- За сарацинскую ответишь!..

- Любезные пилигримы, любезные пилигримы...

- И этот провансальский головорез еще лезет! Щас как звездану по плеши-то, не посмотрю, что монах... Все вы сарацины, черномазые...

"Бог препоясывает меня силою и устрояет мне верный путь..."

Было так жарко, что Пейре уже почти ничего не видел от пота, заливавшего глаза. Небо выгорело в белизну, и белый камень под ногами поголубел от жара. И когда толпа вся, как один человек, выдохнула, подаваясь вперед - "А-ахх..." - он не сразу смог сфокусировать зрение, чтобы понять, что человек, вышедший из церковных дверей - это не красное длинное пятно, это его сир, граф Раймон. И что у него в руках...

Нет, на руках. Он держал это на раскрытых ладонях, как распахнутую драгоценную инкунабулу, но то, что лежало на смуглых ладонях графа, обращенных вперед, покрытых куском белого полотна - было драгоценней любой книги.