– Одну минуту! – воскликнул Микаэл. – Вы торопитесь, а мне бы хотелось сказать вам несколько слов, только несколько слов. Не знаю, как, но должен сказать… Разрешите быть искренним, – это необходимо и для меня и для вас… – Пожалуйста, – ответила Шушаник и остановилась, беспечно сложив руки на груди, – я готова вас выслушать. Она уже решила прямо, без обиняков, заявить ему, что между ними нет и не может быть ничего общего.
После минутного колебания Микаэл заговорил, но от сильного волнения не знал, с чего и как начать. Хотелось сразу высказать все, что он передумал и перечувствовал за последние шесть-семь недель, но он боялся, как бы девушка не оборвала его и не ушла. И с жаром принялся бичевать себя, и не только за ошибку по отношению к ней, а вообще. Он признался в пороках, нисколько не стараясь оправдаться в нравственном падении. С того дня как Шушаник оттолкнула его, Микаэл начал сознавать, что у него был ложный взгляд на женщин: он подходил ко всем одинаково. Теперь женщина в его глазах безмерно поднялась. Холодность и пренебрежение Шушаник укрепили в нем незнакомое ему чувство. Чем резче отворачивалась от него Шушаник, тем больше возрастало достоинство женщины в его глазах; чем независимей держалась Шушаник, тем ниже падал он в собственных глазах; Шушаник, и только она одна, дала ему почувствовать, до чего бессодержательна была его жизнь. Она, и только она, бессознательно сделала то, над чем вот уже несколько месяцев безуспешно бьется брат. Его публично оскорбили. Брат целыми часами старался заставить его забыть оскорбление, но не мог. Только ради Шушаник он, Микаэл, проглотил позорную обиду.
Неужели все это не радует ее? Неужели она не гордится своей нравственной силой и влиянием? До сего дня в его ушах звучат слова: «Какая разница между вами и вашим братом!» Он понимает эту разницу и видит, что брат нравственно выше его. И, естественно, Шушаник вправе ненавидеть его и уважать Смбата, порицать одного брата и хвалить другого. Почему же она избегает его, почему скрывает свои чувства, неужели Шушаник думает, что Микаэл ничего не видит и ничего не чувствует?
– Ведь вы же любите, да, любите его. Краснейте, сердитесь, как там хотите, – но я говорю правду. Что ж, ничего не поделаешь, – насильно мил не будешь. Продолжайте меня ненавидеть сколько вам будет угодно, отныне я вас оставлю в покое, но поймите одно: я уж не так испорчен, как вы думаете, в моем сердце есть еще чистый уголок. И когда-нибудь вы убедитесь, да, убедитесь, что этот уголок бережется для вас, и только для вас.
Он прошел несколько шагов и остановился, бледный, учащенно дыша.
Шушаник хранила молчание. Она то краснела, то бледнела, старалась прибавить шагу и скорее добраться до дому, как бы опасаясь еще большей откровенности. Вместе с тем девушка невольно заинтересовалась душевным состоянием Микаэла – ей хотелось дослушать его. Колеблясь и дрожа, она силилась понять, чего же хочет от нее этот человек. Микаэл кончил, и Шушаник подумала: ведь надо же ответить ему? Ей казалось, что она обязана что-то сказать. В ней зародилось нечто похожее на сострадание, однако она не хотела этого показать. Шушаник в то же время не сомневалась в искренности Микаэла. И эта искренность возвысила в глазах девушки человека, казавшегося ей падшим.
– Прощайте! – сказал Микаэл, не дождавшись от нее никакого ответа.
– Прощайте.
Микаэл удалился быстрыми шагами, с сердцем, разрывавшимся от горя. Какая гордость и сдержанность у этой простушки! И кто ее так воспитал? Какая среда выковала в ней такую твердость воли? Она оказалась настолько сильной, что ни слова не проронила о Смбате – не возражала, не спорила, а только молчала. И это упорное молчание действовало на Микаэла сильнее слов.
Глубокая ночь. Шушаник не спится. В ее ушах все еще звучат слова Микаэла. А правдивы ли они, эти слова? Но ведь он так беспощадно осуждал себя. Нет, Микаэл кается в своих поступках, кается вполне чистосердечно. Ну и бог с ним, пусть думает теперь о ней, что хочет. Он сам сказал: «прощайте», значит – решил оставить Шушаник в покое. Ей только этого и хотелось.
И постепенно в ее воображении взволнованный образ Микаэла стал бледнеть, уступая место мужественному облику Смбата.
Почему он не приезжает на промысла? Неужели Смбат хочет смирить дерзкое воображение Шушаник, или, быть может, он решил уступить дорогу брату? Можно ли допустить, чтобы Смбат был способен на такую низость? Нет, никогда!.. Он благороден, он не позволит себе так думать о Шушаник.
Нужно положить этому конец. Глупо, безумно любить одного брата и быть преследуемой другим, стремиться к одному – и избегать другого. Надо все выкинуть из головы и снова отдаться былой жизни. Довольно она наделала глупостей. Но как, боже мой, выкинуть все это из головы? Она прислушивалась к шипению пара – и слышала милый голос; всматривалась в ночную тьму – и видела благородное лицо. Всюду он, и только он. Словно это злой дух, окончательно решивший лишить ее покоя и довести до безумия.
Господи, неужели это и есть любовь, то, о чем она читала в сотнях романов? Если да, так почему же говорят, что даже горечь ее сладка?
Шушаник присела к столу. У нее мелькнула смелая мысль: отбросить предрассудки и без стеснения написать Смбату обо всем. Пусть узнает, наконец, до чего довел он бедную племянницу бедного приказчика. Чего ей робеть? Почему не быть отважной?
Она исписала страницу, прочитала, застыдилась и разорвала. Написала снова и снова разорвала. Перо бессильно было выразить ее настоящие чувства. Откинулась на спинку стула, уронив ослабевшие руки на колени. Нет, стыдно: о чем писать, зачем, по какому праву? Он может ее осмеять и с пренебрежением швырнуть глупое письмо.
Рассветало. Восток побледнел, потом заалел и, наконец, стал желтым. За отдаленными холмами медленно поднималось робкое, неуверенное февральское солнце; лучи его стыли, еще не успев достигнуть земли.
Раздались голоса детей, потом удушливый утренний кашель паралитика и его сетования на детей, не дававших ему «всю ночь спать».
Шушаник так и не сомкнула глаз. Одетая, она сидела у стола, бессильно опустив голову на руки. Густые волосы рассыпались по плечам и покрыли ее обнаженные локти. Солнечные лучи неуверенно скользили по ней, словно, боясь нарушить дремоту исстрадавшейся души. Она слегка приподняла голову. Глаза от бессонницы покраснели, веки припухли, на щеках проступал нездоровый румянец.
– Опять ночь не спала? – услышала она голос матери и вздрогнула.
Лгать она не умела и промолчала.
– Что за горе томит твое бедное сердечко?
Надо было либо солгать, либо уклониться от расспросов. Шушаник встала и направилась к двери. Мать загородила ей дорогу. На этот раз она непременно должна узнать горе дочери. Ночи без сна, дни без дела, почти не ест, не говорит и не читает, как прежде. Дети – и те жалуются, что она больше ими не занимается. Ходит точно во сне, день ото дня худеет, чахнет…
– Скажи, детка, какой злой дух терзает тебя, чье проклятье карает твою мать? Может, отец своими капризами измучил тебя? Ведь ты уже стала жаловаться на него. Но можно ли сердиться на больного, богом наказанного? Не сегодня-завтра оборвется его несчастная жизнь… А было время, когда он души не чаял в тебе: берег как зеницу ока.
Ведь он дал тебе хорошее образование, наравне с дочерьми знатных людей; обучал музыке и пению. Радовался, как ребенок, когда ты пела и играла на рояле. Ах, Шушаник, Шушаник, прошли те хорошие дни и оставили в сердце твоей матери горе горькое… Перестала ты теперь петь, пальцы твои огрубели от домашней работы, да и инструмента нет. Не мучай себя, детка, потерпи, Ах, будь проклят тот день, когда обанкротился твой отец и перебрался в этот черный край!.. Ну, скажи же, доченька, что у тебя на душе?
Щушаник сидела у окна, уронив руки на колени и склонив голову. На настойчивые вопросы и мольбы матери она лишь качала головой и просила оставить ее в покое. Что было ей сказать? Признаться во всем? О нет! Мать лишится рассудка, если узнает, что дочь влюблена в женатого. Пусть она оставит ее в покое. Нет у Шушаник ни горя, ни забот. Сейчас она идет заниматься с детьми, помогать прислуге, ходить за отцом.