В Версале, в десятке миль от места, где разыгрываются события мирового значения, никто ни о чем не подозревает. Неудобного министра убрали, теперь наступит мир, скоро можно будет опять отправиться на охоту, надо надеяться уже завтра. Но вот от Национального собрания являются гонец за гонцом: в Париже беспорядки, громят арсеналы, толпы идут к Бастилии. Король выслушивает эти сообщения, но правильного решения не принимает; для чего же, собственно, существует это несносное Национальное собрание? Именно оно должно дать совет. Как всегда, так и сейчас, в эти дни, распорядок, освященный столетиями, расписанный по часам, не меняется; как всегда, этот ленивый, флегматичный и абсолютно ничем не итересующийся человек - завтра все встанет на свое место - в десять вечера ложится спасть и спит крепко. Никакие события мировой важности не в состоянии нарушить этот сон, сделать его беспокойным. Но что за времена, сколько дерзости, бесцеремонности, анархии! Подумать только, люди стали настолько непочтительны, что отваживаются даже помешать сну монарха. Герцог Лианкур мчится на взмыленной лошади к Версалю с донесением о парижских событиях. Ему объясняют - король уже спит. Он настаивает - короля необходимо немедленно разбудить; наконец его впускают в священные покои. Он докладывает: "Бастилия взята штурмом, комендант убит! Его голову носят на острие пики по городу!"
"Но ведь это мятеж!" - испуганно лепечет злополучный властелин.
Но вестник несчастья сурово и безжалостно поправляет: "Нет, Сир, это революция".
ДРУЗЬЯ БЕГУТ
Над Людовиком XVI много глумились: будто бы он 14 июля 1789 года, перепуганный известием о падении Бастилии, спросонья не сразу постиг смысл этого недавно появившегося слова - "революция". Но Морис Метерлинк в знаменитой книге "Мудрость и судьба" пишет, что иные умники, "располагая точными сведениями о последствиях, к которым привели такие-то обстоятельства, очень легко подскажут задним числом, как следовало бы себя вести".
Несомненно, что ни король, ни королева при первых толчках начинающегося землетрясения не могли представить себе, даже очень приблизительно, тез разрушений, которые оно повлечет за собой. Но возникает другой вопрос: чувствовал ли в этот первый час хоть кто-нибудь из современников огромную значимость событий, надвигающихся на мир, понимали ли это даже те, кто первый заронил искру, кто развязал революцию? Все вожди нового народного движения - Мирабо, Байи, Лафайет, - совершенно не подозревали, как далеко уведет их раскованная ими сила, как далеко увлечет она их за собой вопреки их воле, ведь даже Робеспьер, Марат, Дантон, впоследствии самые неистовые революционеры, в 1789 году были еще совершенно убежденными роялистами. Лишь благодаря французской революции само понятие "революция" получило тот широкий, емкий всемирно-исторический смысл, в котором мы теперь это слово используем. Лишь время сделало это понятие полнокровным, одухотворило его. Но произошло это, конечно, не в первый час его рождения. Вот удивительный парадокс: роковым для Людовика XVI стало не то, что он не смог понять революцию, а как раз противоположное, что он, человек со средними способностями, самым честным образом пытался понять ее.
Людовик XVI охотно читал книги по истории, и в детстве на застенчивого мальчика произвело глубокое впечатление то, что однажды ему был представлен знаменитый господин Давид Юм, автор "Истории Англии", автор любимой книги дофина. Еще дофином Людовик с особым, напряженным вниманием прочел в ней ту главу, в которой повествовалось о восстании против другого короля, Карла Английского, и о его казни: этот пример воспринимался нерешительным престолонаследником как очень серьезное предостережение. И когда затем в его собственной стране начались волнения, Людовик XVI полагал, что наилучшим образом обезопасит себя, непрерывно перечитывая эту книгу, дабы на ошибках несчастного Карла понять, как не следует королю вести себя в условиях восстания: там, где тот проявлял вспыльчивость, он хотел быть мягким, надеясь таким образом избежать ужасного конца. Но именно это желание понять французскую революцию по другой, имевшей совершенно отличный от нее характер, оказалось для короля фатальным, ибо повелитель должен принимать решения в исторические секунды не по старым рецептам, не по образцам, которые никогда не имеют практической ценности. Лишь пророческий взгляд гения способен распознать в современности спасительное и правильное решение, лишь действие, героически преступающее существующие нормы, способно укротить дикие, хаотические силы стихии. Но никогда заклинаниями бури не прекратить, не укротить ее, убрав паруса; она будет бушевать с неослабной силой, пока наконец сама не истощится и не успокоится.
***
Вот в чем трагедия Людовика XVI: он хотел понять непонятное ему, обращаясь для этого к истории как к учебнику, он хотел защититься от революции, боязливо отрекаясь от всего королевского в своем поведении. Трагедия же Марии Антуанетты в другом: она не искала советов ни у книг, ни у людей. Вспоминать и предугадывать даже в момент величайшей опасности - не в ее характере, любые расчеты, любые комбинации чужды ее стихийной натуре. Ее сила - в одном инстинкте. И с первого же мгновения революции этот инстинкт говорит ей резкое, категоричное "нет". Рожденная в императорском дворце, воспитанная в Божьей благодати, в убеждении о своей богоизбранности, она, не раздумывая, любые притязания нации рассматривает как непристойное возмущение черни: тот, кто сам претендует на все свободы и права, не расположен признавать их для других ни внутренне, ни внешне. Мария Антуанетта не желает быть втянутой в дискуссию; подобно своему брату Иосифу, сказавшему: "Mon metier est d'etre royaliste"[127], она говорит: "Моя единственная задача держаться точки зрения государя". Ее место - наверху, место народа - внизу; она не желает вниз, народ не смеет стремиться наверх. От взятия Бастилии до эшафота - все это время, до последней секунды - она чувствует себя непоколебимо правой. Новое движение она не принимает и не понимает: революция и бунт для нее синонимы.
Это высокомерно жесткое, это непоколебимо упрямое отношение Марии Антуанетты к революции не содержит, однако (по крайней мере сначала), ни малейшей враждебности к народу. Выросшая в уютной Вене, Мария Антуанетта представляет себе народ - le bon peuple - как вполне благонравное, не очень разумное существо; она абсолютно убеждена, что в один прекрасный день славное стадо, разочаровавшись в этих подстрекателях и болтунах, отвратится от них и вернется к своим добрым яслям, к своему исконному государю. Поэтому вся ее ненависть обращена против factieux - против этих мятежников, смутьянов, членов различных клубов, демагогов, фразеров, карьеристов и атеистов, стремящихся во имя путаной системы взглядов или из-за личных честолюбивых интересов восстановить народ против трона и алтаря. Un amas de fous, de scelerats - "собранием глупцов, оборванцев и преступников" именует она депутатов двадцати миллионов французов, и тот, кто хотя бы час принадлежит к этой дикой толпе, для нее конченый человек, кто хотя бы говорит с этими маньяками, одержимыми новейшими идеями, уже подозрителен. Ни слова благодарности не услышит от нее Лафайет, трижды с риском для собственной жизни спасавший жизнь ее супруга и ее детей: лучше погибнуть, чем позволить этому тщеславному кавалеру спасать ее для того, чтобы затем передать на милость народа. Никогда, даже в тюрьме, ни своим судьям, которых она не признает и зовет палачами, ни депутатам она не окажет чести обратиться с просьбой; со всей силой упрямства своего характера, непреклонно противится она любому компромиссу. С первого мгновения до последнего Мария Антуанетта рассматривает революцию только как грязную волну нечистот, взбаламученную низкими и подлыми человеческими инстинктами; она не поняла и не приняла всемирно-исторического права революции, ее созидающей воли, потому что была полна решимости понимать и отстаивать лишь свои собственные королевские права.
127
Мое ремесло - быть роялистом (фр.).