Не мужчины являются мне и не женщины, не люди с котомками забытых ныне дурачеств и хитростей, забытых грехов за плечами - но странные создания, помимо собственной воли ставшие частью пейзажа, по пояс вкопанные среди руин одного на всех Города, по горло и выше, - в запахах его, словах и мыслях; о подобных созданиях писал Эмпедокл: "И разрозненные члены скитались в поисках друг друга". Или в другом месте: "Итак, сладкое держится сладкого, горькое поспешает к горькому, кислота льнет к кислоте, теплое соединяется с теплым". Разрозненные члены Города, чьи дела и судьбы вершатся за пределами той вселенной, где правит дух интриги, дух попустительства: александрийцы.

Жюстин лежит, прислонившись купавшей колонне, на фоне черной, вздыхающей тихо воды, бриз перебирает локоны, поднимает один - Жюстин говорит: "Из всего английского одна-единственная фраза значит для меня хоть что-то: "Незапамятные времена"".

Сквозь искажающие линзы памяти каким далеким видится тот забытый вечер. Столько еще нам всем оставалось прожить до большой утиной охоты, которая так неожиданно, так резко ускорила финал и отъезд Жюстин. Но все это случилось в другой совсем Александрии - в той, которую создал я сам и которую Бальтазаров Комментарий если и не разрушил, то изменил до полной неузнаваемости.

"Переплести реальности, - пишет Бальтазар, - вот единственный способ сохранить верность Времени, ибо в каждый момент есть череда актов выбора. Оставляя право на иное мнение, ты выбираешь, выбираешь, выбираешь без конца".

С командных высот моего острова я узрел наконец, что двойное освещение есть норма света и что двусмысленность есть норма смысла; я обрел способность видеть вещи по-новому, в переплетении факта и бреда, в самой точке пересечения; и, перечитывая, перерабатывая реальность наново, я с удивлением замечаю, как меняются сами чувства, растут, взрослеют. Может, и придумывать себе свою личную Александрию стоило лишь для того, чтобы ее разрушить ("не жди от артефакта внешней ясности, если это - артефакт искусства"); может, там, под обломками, скрыты зернышки и питательная среда для истины - узуфрукта времени, - которая, если я смогу ее сыскать, укажет мне дорогу дальше, к себе. Посмотрим.

XIII

"Клеа и ее старик отец, она его обожает. Седой, прямой, в глазах вошедшее в привычку сострадание к юной незамужней богине, которую ему довелось произвести на свет. Раз в год, на новогоднем балу, они танцуют в "Сесиль", грациозно, может быть, чуть старомодно. Он вальсирует, как заводная кукла". Опять, по-моему, цитата из самого себя. Просто они напомнили мне еще одну сцену, еще одну череду событий.

Старый ученый подсаживается к моему столику. У него ко мне особая слабость, я сам не знаю почему, но когда мы сидим вот так и смотрим, как его прелестная дочь кружится по залу в объятиях очередного воздыхателя, такая изящная и такая сосредоточенная, он говорит со мной, и в голосе его звучит искренность почти комическая: "В ней еще так много от школьницы - или от художницы. Вот сегодня пролила себе на пелерину каплю вина - так она надела макинтош прямо поверх бального платья; там в карманах завалялись какие-то ириски, и она их съела по дороге все. Не знаю, что бы сказала ее мать, будь она жива". Тихо потягивая вино, мы глядели, как пляшут цветные огни средь танцующих. Он сказал: "Я чувствую себя старым сводником. Постоянно присматриваю, за кого бы ее выдать замуж... Так хочется, чтоб она была счастлива, знаете ли... Я, конечно, сую нос не в свое дело, а это самый верный способ испортить все, что можно... и все-таки не могу иначе... Я столько лет буквально по грошику собирал ей приданое... А теперь эти деньги не дают мне покоя... И когда я вижу славного молодого англичанина, вот вроде вас, скажем, у меня уже рефлекс, мне хочется сказать: "Христа ради, возьмите ее и заботьтесь о ней"....Очень, знаете, непросто было воспитывать ее без матери, хотя и радостей тоже было немало. А? Старый дурак - всем дуракам дурак". И он, прямой как палка, уходит в бар, улыбаясь себе под нос.

Вскоре подошла сама Клеа, села со мной рядом, обмахиваясь веером и улыбаясь. "Без четверти полночь. Бедная Золушка! Мне придется отвезти отца домой, пока часы не пробили, - а не то он пропустит свой любимый сон!"

Мы поговорили об Амаре; судебный процесс над ним по обвинению в убийстве де Брюнеля закончился сегодня днем - оправдали за отсутствием прямых улик.

"Я знаю, - сказала Клеа тихо. - И я рада, что все так вышло. Это спасло меня от crise de conscience*. [Угрызений совести (фр.).] Если бы его приговорили, я бы не знала, как себя вести. Видишь ли, я знаю, что он этого не делал. Откуда? Просто-напросто, дорогой мой, я знаю, кто убил Тото и почему..." Чуть сузивши великолепные свои глаза, она продолжила: "Чисто александрийская история - рассказать тебе, что ли? Но только в том случае, если ты не проболтаешься. Обещаешь? Похороним ее вместе со старым годом - со всеми нашими несчастьями и глупостями. У тебя, наверное, таких историй воз и маленькая тележка, а? Ну, ладно. Слушай. В карнавальную ночь я лежала себе в постели и думала о картине - о большом портрете Жюстин. Он как-то не заладился у меня, и я никак не могла взять в толк - почему? Я грешила на руки - такие смуглые, такие тонкие. В рисунке ошибок не было, все верно, но вот с композицией что-то было не в порядке - как раз к началу карнавала я начала об этом думать, - а я ведь уже несколько месяцев как закончила картину. Бог знает, что мне в голову взбрело. Я вдруг сказала себе: "Надо подумать о руках" - и даже перенесла картину из студии - там она стояла лицом к стене - к себе в комнату. И знаешь, все без толку; я целый вечер перед ней просидела, курила, думала, рисовала по памяти эскизы рук. Тут меня посетила идея - а может, все дело в этом чертовом византийском кольце, она ведь с ним не расстается. Но толку от этих моих раздумий все равно не было никакого, и ближе к полуночи я решила закруглиться, погасила свет и легла лежала, курила в постели с кошкой, спавшей у меня в ногах".

"Время от времени под окнами проходила какая-нибудь компания, пели, смеялись, но постепенно Город затихал, да и поздно уже было".