В Варшавском герцогстве сложились две партии: одна ожидала восстановления страны от Франции, другая рассчитывала в этом деле на Россию. Чарторийский призывал Александра не обольщаться особыми иллюзиями: военачальники и все влиятельные лица великого герцогства продолжали оставаться верными Наполеону.

В марте 1811 года Александр решил ускорить отпадение поляков от Наполеона посредством внезапного вторжения в Варшавское герцогство. В то время как русская партия в Варшаве уверяла, что царь скоро обнародует манифест о польской конституции, пять русских дивизий, отозванных из дунайских княжеств, двигались через Подолию и Волынь к границам великого герцогства. Французская партия поспешила поднять тревогу в Гамбурге, где начальствовал Даву, и в Париже, где Наполеон, сперва посмеявшийся над чересчур живым воображением варшавян, в конце концов встревожился не меньше их. Получив от Даву подтверждение в серьезности положения, он предписал французским корпусам Великой армии, разбросанным по всей Европе, а также армиям вассальных государств быть готовыми к походу на помощь Варшавскому герцогству. С этого момента всюду, от Пиренеев до Эльбы и Одера, началось непрерывное движение полков, батарей, обозов - на восток.

Польские авансы Александра и огромные военные приготовления Наполеона дали повод к дальнейшему взаимному раздражению. Французский император высказывал недовольство Коленкуром, обвиняя его в том, что он сделался чересчур "русским" и забывает об интересах Франции. Коленкур попросил об отставке и получил ее. Он был заменен графом Лористоном. Прощаясь с Коленкуром, Александр сказал:

- У меня нет таких генералов, как ваши, я сам не такой полководец и администратор, как Наполеон, но у меня хорошие солдаты, преданный мне народ, и мы скорее умрем с оружием в руках, нежели позволим поступить с нами, как с голландцами и гамбургцами. Но уверяю вас честью, я не сделаю первого выстрела. Я не хочу войны. Мой народ хотя и оскорблен отношением ко мне вашего императора, но так же, как и я, не желает войны, потому что он знаком с ее опасностями. Но если на него нападут, то он сумеет постоять за себя.

Наполеон в свою очередь заверил флигель-адъютанта Чернышева, посланного в Париж царем, что желает только мира; правда, при этом он не упустил возможности представить посланнику царя устрашающую картину своих сил. А в разговоре с русским дипломатом Шуваловым, проездом посетившим Париж, Наполеон сказал:

- Чего хочет от меня император Александр? Пусть он оставит меня в покое! Мыслимое ли дело, чтобы я пожертвовал двумястами тысячами французов для восстановления Польши!

Но, беспрерывно твердя о мире, ни одна из сторон не желала больше делать ни малейшей уступки. Наполеон отлично понимал, что на этот раз ни тильзитская дружба, ни эрфуртская личина дружбы не совершат нового чуда: война неизбежна. В марте 1811 года он писал королю Вюртембергскому с откровенностью, на которую был способен только он: "Война разыграется вопреки мне, вопреки императору Александру, вопреки интересам Франции и России. Я уже не раз был свидетелем этому, и личный опыт, вынесенный из прошлого, открывает мне эту будущность. Все это уподобляется оперной сцене, и англичане стоят за машинами".

В преддверии грандиозной, небывалой войны Александр как никогда нуждался в поддержке общества, которой он так долго пренебрегал. Между тем все классы, все сословия русского общества выражали единодушное недовольство курсом правительства. Конечно, имени царя никто не называл, все нападки и упреки адресовались второму лицу в государстве - Сперанскому. В ненависти против него объединялись "паркетные шаркуны", как их называл Александр, то есть придворные чины, раздраженные тем, что Сперанский пробовал заставить их сдавать экзамен при назначении на должность; помещики, обеспокоенные проектами освобождения крестьян; высшая аристократия, презиравшая выскочку, "поповича", пытавшегося учить их уму-разуму; крестьяне, купцы и мещане - из-за повышения налогов и цен; патриоты, становившиеся по мере приближения войны с французами все более пылкими и голосистыми, объявившие изменой заимствование французских учреждений; министры Балашов (полиции), Гурьев (финансов) и ряд других, которые завидовали своему коллеге; двор императрицы Марии Федоровны, очаг непримиримой оппозиции французскому влиянию; французские эмигранты-роялисты, иезуиты и многие-многие другие, в том числе ряд русских писателей и мыслителей, как, например, Карамзин. Эта ненависть доходила до того, что один весьма неглупый человек (писатель Вигель) писал: "Близ него (Сперанского. - С. Ц.) мне казалось, что я слышу серный запах и в голубых очах его вижу синеватое пламя подземного мира". "Ненависть - сильнейшая из пропаганд", - скажет Сперанский позднее.

У бедного "статс-дьявола" совсем не было умения бороться с интригой и, главное, совершенно не было охоты устранять своих врагов. Участвовать в придворных дрязгах казалось ему отвратительным занятием. Он думал только о своем деле и торопил царя с выполнением задуманных реформ, что, как мы знаем, всегда настораживало Александра. Действительно, царь, по обыкновению, начал оглядываться и колебаться. Ему нашептывали, что Сперанский подкапывается под самодержавие, и Александр вдруг все чаще стал повторять, что обязан передать самодержавие в целости своим наследникам, что образование министерств и Государственного совета было ошибкой, и все охотнее забывал, что Сперанский лишь выполнял его волю, более-менее правильно понятую.

15 марта 1811 года царь посетил Тверь и здесь получил из рук сестры, великой княгини Екатерины Павловны, записку Карамзина "О древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях". Записка содержала резкое осуждение либеральных начинаний первых лет царствования и недавних реформ Сперанского.

Реформы Сперанского вызывали у писателя и историка одно негодование: "Новости ведут к новостям и благоприятствуют необузданности произвола. Скажем ли, повторим ли, что одна из главных причин неудовольствия россиян на нынешнее правительство есть излишняя любовь его к государственным преобразованиям, которые потрясают основы империи и коих благотворность остается доселе сомнительною". Карамзин считал, что результатом столь разрекламированной работы был простой перевод на русский язык наполеоновского Кодекса, хотя, язвил автор, русские еще не попали под скипетр этого завоевателя. По его словам, лишь в некоторых статьях, как, например, о разводе, Сперанский откладывал в сторону Кодекс и брал в руки Кормчую книгу.