В этот краткий, к счастью для Швейцарии, период революционных бурь с Лагарпом произошла метаморфоза, обычная для всех сентиментальных теоретиков свободы и справедливости, оказавшихся у кормила власти, - он стал действовать исключительно при помощи насилия. Лагарп издавал прокламации, обращенные к "гражданам", с призывом убивать бернских правителей; на его политических противников посыпались ссылки и изгнания; печать оказалась под жесточайшей революционной цензурой; были закрыты даже театры, признанные неуместной роскошью во время гражданской войны; вся страна была обращена в военный лагерь. Лагарп оправдывался тем, что хотя "все эти меры были суровы, быть может, даже ужасны, но они достойны наших предков, вполне соответствуют республике, брошенной в омут опасностей, от которых можно спастись только крайними мерами".

Но в руках революционеров крайние меры никогда не бывают собственно "крайними" - всегда найдется "опасность", требующая еще большей жестокости. Когда республике, то есть пяти членам Директории и небольшому количеству "комиссаров", стало совсем туго, Лагарп, этот поборник независимой Швейцарии, не остановился перед вводом в страну французских войск, то есть фактически согласился на ее оккупацию. Подобно якобинцам, он отменил пытку и учредил гласный суд, но ввел режим такого жесточайшего террора, на который, конечно, никогда бы не решилась прежняя власть.

Павел лишил Лагарпа пенсии, назначенной ему покойной императрицей, и всех российских чинов и орденов - "по неистовому и развратному поведению" пенсионера. Не довольствуясь этим, он приказал генералу Римскому-Корсакову, находившемуся в 1799 году со своим корпусом в Швейцарии, схватить Лагарпа и прислать с фельдъегерем в Петербург для отправки в Сибирь. Французский генерал Массена, разгромивший Корсакова при Цюрихе, спас директора от гнева царя.

Правда, несмотря на грозный приказ против Лагарпа-правителя, Павел продолжал питать добрые чувства к Лагарпу-человеку и при случае осведомился у Александра, не получал ли он писем от своего воспитателя. Цесаревич ответил, что вследствие высочайшего запрещения переписываться с Лагарпом он известил об этом своего адресата и с тех пор не имеет с ним никаких сношений.

- Все равно, - заметил Павел, - Лагарп порядочный человек. Я никогда не забуду того, что он мне сказал перед своим отъездом.

Лагарп в свою очередь продолжал считать Павла человеком, необыкновенно добрым в душе, "несчастным и неоцененным государем" и совершенно искренне не мог понять, как могло случиться, что у царя оказалось так много врагов. Он написал и отослал в Петербург письмо, в котором напоминал Павлу об их дружбе, указывал на то, что в возглавляемой им республике уважается религия и права государей вплоть до того, что даже сама она устроена монархически, и просил возобновить выплату пенсии.

Письмо Лагарпа уже не застало Павла в живых.

IV

Умолк рев Норда сиповатый,

Закрылся грозный, страшный взгляд.

Г. Р. Державин.

На вседостойное восшествие на престол

императора Александра Первого

Если верить сообщению некоторых мемуаристов, жизнь Павла постоянно подвергалась опасности. Один из них (Коцебу) пишет, что всюду, где бы ни появлялся царь, за ним следили десятки глаз, жаждущих его смерти. Он же передает историю о каком-то юноше, задумавшем заколоть Павла, но при встрече с царем оробевшем и опрометью бросившемся домой, как будто за ним гнались фурии. Кажется, были попытки отравить царя. Таким образом, подозрительность Павла имела серьезные основания, а общество было недовольно именно его подозрительностью. Получался замкнутый круг, выйти из которого можно было, только разорвав его.

Заговор против Павла созрел среди его ближайшего окружения. Первоначально заговорщиков было двое: вице-канцлер граф Никита Петрович Панин и адмирал Осип Михайлович де Рибас.

Панин приходился племянником графу Н. И. Панину, наставнику Павла Петровича, и в детстве был товарищем игр великого князя. От дяди он усвоил свободный образ мыслей и ненависть к деспотизму, а близость к императорской семье рано развила в нем самоуверенность и апломб. Высокого роста, холодный и величественный, прекрасно знавший французский язык Никита Петрович слыл за человека очень талантливого, энергичного и умного, но сухого, высокомерного и мало сходившегося с людьми. Екатерина назначила его посланником в Берлин, но Павел при вступлении на престол отозвал друга детства назад и сделал вице-канцлером и членом коллегии иностранных дел. Панин, отбиравший в детстве у царя игрушки, желал сохранить прежний тон и позволял себе фамильярность и даже резкость в разговоре с Павлом.

Вице-канцлер не питал к царю личной вражды. Составляя против него заговор, он действовал из соображений идеалистических, желая "спасти государство" отстранением Павла от престола и передачей власти в руки наследника, великого князя Александра, который, как он надеялся, установит в России конституционный образ правления.

Де Рибас, разделявший планы Панина, скоро умер, и вице-канцлер стал подыскивать другого сообщника. Его чутье безошибочно указало ему на барона фон дер Палена как на наиболее подходящую фигуру. Однажды, когда царь высказал желание улучшить деятельность петербургской полиции, Панин предложил назначить губернатором столицы Палена. Он представил личные и деловые качества отставного генерал-лейтенанта в таком выгодном свете, что царь, по своему обычаю, не только вернул его на службу, но и повысил в чине и пожаловал андреевскую ленту. В должности петербургского губернатора Пален в короткое время сумел завоевать полное доверие Павла; в 1800 году царь назначил его еще и первоприсутствующим в коллегии иностранных дел и сделал главным директором почт.

Теперь, имея в руках высшую военную власть в столице и контролируя деятельность полиции, заговорщики решили действовать. Прежде всего следовало добиться согласия великого князя Александра на государственный переворот.

В переговорах с великим князем заговорщики проявили поистине дьявольскую ловкость. Пален рассказывал: "Я зондировал его на этот счет, сперва слегка, намеками, кинув лишь несколько слов об опасном характере его отца. Александр слушал, вздыхал и не отвечал ни слова". Но расчет оказался верен - великий князь ничего не сказал отцу об услышанных намеках и не пресек крамольные разговоры в самом начале. Тем самым заговорщики как бы получили моральное право на дальнейшие шаги.