А он уже отвлекся в беседе.

-- Я забыл вам рассказать, -- говорил он, -- что вчера меня ппрове-ряли! (Он закивал головой, торопясь, опережая себя)... то есть они хотели уззнать, верно ли, что я слышу все ззвуки эти! Онни ммне сказали -так: "Этто нужно -- для ннауки!.. И вот вы (то есть я) доллжжж..." -- он запнулся, завяз в жужжанье этого "ж", и, как жук, попавший в патоку, шевелит лапками, так и он методично боролся с неспособностью одолеть слово. Но ни тогда и ни позже я не заметила у него ни раздражения на мешавшее ему заиканье, ни нервозности, мною встреченной у других заик. Он скорее отдавался чувству юмора этой схватки, иногда выходя из нее со смехом, и никогда не отступал, может быть, наученный логопедом упорствовать в достижении нужного звука. Нет, упорство это жило в нем самом! А может быть, крылось в каком-то веселом единоборстве? Или же в осознании комизма ситуации: ему не дается звук -- ему! -- столькими звуками владеющему, ему, их богатством одаренному превыше возможностей окружающих! И ему не дается какой-то один звук!

Жук в-ы-л-е-з из патоки!

-- "Ввы должжны нам помочь!" -- продолжал он. -- Их было несколько, а я -- один. Двое были в белых халатах, этто ббыла как-кая-то л-лаборатория. Я очень смеялся! Что же тут проверять, что я -- слышу! Ппо-моему, их интереснее проверять, почему они ничего не слышат! Один какой-то бемоль, один диез, только! И нна эттом они состроят свою му-ззыку, тем-перированную!

-- Котик, ну а как же они вас проверяли?

-- По-моему, они не меня проверяли, а этти свои приборы, потому что, -он очень оживился, но, как всегда не успевая догнать свою мысль речью, заспешил, мешая себе: -- Онни ппривели мменя в ттаккую выссокую ккомнату, там было много стеклянных вещей, и мметаллических тоже ммного, и поссаднли меня у ттакого стола, и чтопто нна мменя надели, потом снимали, плотом оппять ннадевали. И потомм они оччень криччали, спорили. Я нне знаю про ччто, я оччень смеялся. Я заббыл, что потом ббыло, я этто ужже рассказал Юлии Алексеевне, а ее папа ззаинтересовался и меня все расспрашивал.

-- Ну все-таки, что же они, Котик, проверили?

-- Онни ттак сказали: что скколько этти прибборы ммогли за мною поспеть, зза моим слухом -- ккакие-то ттам "коллебания". (Там еще что-то игграло, каккая-то -- ччепуха...) Онни запписали этто -- все что ппра-вильно слышу, и пприборы с эттими "колебаниями" ттоже! А поттом это все осстановилось -- и я слышал, а оони ужже не ммогли, поттому что онни -кончились! -- Котик засмеялся с детской ликующей непосредственностью, -- а я нне ккончился, и ттогда все закончилось, ппотому что онни уже нне могли провверять. Их "колебания" ккончились, а ммои -- а ммои ведь ттолько начались!

Он больше уже не рассказывал, он смеялся, так смеялся, что я, в испуге за его нервную систему, старалась прервать его, отвлечь -- и это мне наконец удалось.

Мы шли уже проходными дворами: вел -- он.

-- А мы верно идем? -- сказала я будто бы озабоченно, -- мы не заблудились? Ведь Юлечка нас ждет! И мы не опоздаем в ту церковь, где сегодня вы обещали звонить?

Среди музыкантов Москвы все ширился разговор о звонаре Сараджеве. Заинтересованные и восхищенные его сочинениями на колоколах (а многие -- и его игрой на рояле) говорили о том, что он еще молод, что еще можно ему учиться! Наличие гиперсинестезированного слуха позволяет ему создавать такие волшебные сочетания звуков! Этому нельзя дать заглохнуть, надо ему объяснить необходимость учения! Ну, пусть не в консерватории (он, может быть, без привычки к учебе уже не одолеет трудностей сопутствующих предметов -- да!). Он же может учиться у какого-нибудь из выдающихся музыкантов-композиторов -композиторскому искусству! Пусть он частным образом учится, заиканье этому не помешает! Это же долг всей музыкальной общественности -- заняться его судьбой, вмешаться, наконец, в его остановившееся на колокольной игре музыкальное развитие. В нем же гениальные способности!

Нашлись, впрочем, и скептики:

-- Ну так как же проверить такой слух? Принимать просто на веру? Это, знаете ли...

-- А его не так давно проверяли, -- возражал кто-то, -- именно проверяли тонкость его музыкального слуха. У него же бредовая теория есть, что в мире, то есть в октаве, -- 1700 с чем-то звуков, и он их дифференцирует, вот в чем интерес!

-- Так это же опять с его слов, это же не доказано!

-- Частично -- доказано! -- отвечали иные, -- приборами измерения частоты звуков; их, как бы сказать, расщепленности. Показания соответствовали его утверждениям -- докуда эти приборы могли давать показания. И все совпадало. А дальше приборы перестали показывать, а он продолжал утверждать, и с такой вдохновенной точностью, которую нельзя сыграть. Да и зачем играть? В этом же ему нет ни малейшего смысла! Вы понимаете, он естественен, как естественно животное, как естественен в своей неестественности любой феномен! И думается, не столько здесь стоит вопрос о том, чтобы ЕМУ учиться, как о том, чтобы ОТ НЕГО научиться чему-то, заглянуть, так сказать, за его плечо в то, что он видит (слышит то есть). Ведь это же чрезвычайно интересно с научной точки зрения...

Так вспыхивали споры везде, где бывал Котик или где слышали его колокольную игру, дивясь ей, не имея возможности сравнить ее -- ни с чем.

А Котик смеялся. Не зло, добро. Его все эти рассуждения о нем забавляли. Чему будут учить его? О чем говорить? О звуках, которые для них не существуют, в существовании которых они сомневаются?

-- Ммне, -- говорил он, -- надо пе-перестаать слышать, и ттогда я бы мог стать их уччеником, поттому что они очень много уччились, а я -- только в моем ддетстве, когда мне надо было выучить ноты, и все эти нотные линейки, и белые кружочки, и черные, и эти паузы и ключи, скрипичный и басовый. Чтобы записать ммои детские сочинения! Но для колокколов все это не имеет значения, эти знаки ниччему не помогают, и это все неверно, потому что я на этих линейках могу нарисовать только один диез и один бемоль, а бемолей 121 и диезов ттоже 121...

-- Да, это наша трагедия, что тут присутствует недогоняемость, -сказала я кому-то о Котике, -- а вовсе не его трагедия, раз он слышит больше, чем мы!

-- Нет, в этом тоже есть трагедия, -- отвечали мне, -- слышанье немыслимых обертонов есть катастрофа. И привести это звуковое цунами в состояние гармонии вряд ли возможно... Может быть, наука будущего...

-- Нет, он действительно мог бы создать неслыханные звучания, если бы научился управлять ими по всем законам гармонии! -- настаивал другой.

-- Вот так логика! -- отвечал кто-то. -- Неслыханные звучания -- мы же слышали их! И им не нужна наша гармония...

-- Тогда бы он владел теми сферами звуков, которые ему слышатся! -продолжал его собеседник. -- А пока они владеют им, а он только врывается в непознаваемое и что-то оттуда нам сбрасывает. Какие-то...

-- Жар-птичьи перья! -- сказала я. -- И перья звукового павлина, которые мы слышим и восторгаемся ими. Хоть многие и отрицают, считают бредом эти десятки бемолей и диезов, причину необыкновенных его композиций. Тут какой-то заколдованный круг!

Но мне отвечали, что все, что я сказала, -- беллетристика. Дело вовсе не в этом: чтобы сочинять музыку, надо изучить контрапункт.

А Котик Сараджев уходил от нас по ночным улицам, окруженный домами в стиле несуществующих для нас десятков бемолей и диезов, и а тишине ночи ему издалека шли звоны подмосковных колоколов, которые трогал ветер.

Вскоре Котик пришел ко мне. Он бережно нес завязанную тесемкой коробочку.

-- Я вам печенье принес! -- сказал он празднично и поклонился не без гордости. Аккуратно развязал тесемку и поставил на стол коробочку, раскрыл крышку и положил ее рядом.

-- Вы, пожалуйста, кушайте! -- сказал он чинно, -- если его с чаем с молоком -- оно очень питательно. И сыну его давайте!

Я благодарила, смущенно смеясь. Это было тоже так неожиданно!

Мы сидели за чаем, вечером, у моей подруги Мещерской, что работала концертмейстером. Котик играл нам на рояле свои ранние гармонизации, которым не придавал значения. Он равнодушно выслушал наши похвалы, но на вопросы хозяйки дома, изысканной пианистки, ответил вразумительно и терпеливо, Котик казался усталым.