-- От! Усе,--глубоко вздохнул Петька.--А дальше будет "20 лет спустя".

В конце этого красочного рассказа, в котором Атос напоминал нам дядю Петю-водопроводчика, а миледи -- одну из женщин с нашего базара, раздался радостный вопль расхристанного Лаврухи, который, прижимая к голому животу поджаристый кирпич хлеба, ввалился в наш круг. -- Как?!--спросили все сразу. Было ясно, что Лавруха "сработал" вне очереди,-- но как? -- Под... ногами...-- выдохнул он, счастливый. Дело в том, пока мы упивались местью этой гадюке миледи, слух о том, что хлеба не хватит, всколыхнул очередь. Лавруха, человек прямой, и в силу возраста больше нашего подверженный зову желудка, плюнул на миледи и, не замеченный нами, нырнул в толпу.

Конечно же, подстегнутые видом "живого" хлеба в руках улыбающегося Лаврухи, бросились мы в слегка уже бурлящую очередь... Но хлеба в этот раз хватило всем. Прижимая к животам свои хлебы, радостные, счастливые, вываливались мы из толпы и -- гасли...

Лавруха, поджидавший нас на теплом асфальте, сидел и плакал, горько, безысходно. Маленький и несчастный Лавруха. Я вначале ничего не понял, а Юрка сразу спросил: -- Где хлеб?

Лавруха подтер сопли, не переставая плакать: -- Дань-ка...

Все стало ясно в секунду: Данька с вечным ножом в кармане, блатной Данька... Обычно замостянских он не трогал, а уж таких, как Лавруха, и городской постыдился бы обидеть. И как это Данька решился на неминуемое теперь столкновение с Валькой, старшим братом Лаврухи, тоже не последним человеком на Замостье?

-- Пошли домой, Ларик,-- Юрка поднял Лавруху с асфальта. Тот замотал головой: -- Нэ пиду... Валька убьет.-Что такое прийти домой без хлеба, мы с Юркой знали... Я об этом не могу вспоминать без стыда, хотя именно это чаще всего вспоминается, когда заходит разговор о хлебе.

Хлеб мы с Юркой нашли тогда аж на Старом городе около деревянной церкви. В тот день в наших магазинах он кончился так быстро, что мы не успели даже попробовать проскочить без очереди... Куда идти? Мнения ребят разделились. Так мы с Юркой попали на Старый город. Стали мы сначала в очередь. Потом какой-то инвалид, помахав костылем и обматюгав всех, безропотно перед ним расступившихся, зашкандыбал по живому узкому коридору к прилавку и вдруг увидел нас с Юркой: -- Идите, хлопчики мои дорогие! Идите,-- возьмите хлебца! Дай им хлеба! -- гаркнул он продавщице, постучав костылем по прилавку. Костыль и прилавок были одного цвета... Обняв нас, он запел: -- Мы наш, мы новый мир построим!.. В глазах у него стояли слезы. Был он не очень пьян, но обнимал нас крепко: костыль врезался мне в бок.

Мы получили по "кирпичику" тяжелого, пахучего, теплого хлеба. Пока шли, довольные и веселые, пощипывали хлебушек. А дорога со Старого города неблизкая. Пришли домой -- глянули...-- а в руках у нас одни корочки. Оставили родителей без хлеба.

Ни слова не сказали родители -- ни мои, ни Юркины...

Но Лаврухин Валька не такой. Он не смолчит. Лавруха правильно боялся.

-- Так ты скажешь Вальке, что Данька -- гад! -- забрал... Лавруха испуганно замотал головой: -- Данька сказал, если Вальке... убьет... --и опять залился слезами.

Что было делать? С Данькой посчитаться мы не могли: этого не могла тогда вся винницкая милиция. С Валькой же объясняться -- все равно, что отдать Лавруху либо ему на растерзание, либо Даньке.

Надо было достать хлеб. Мы уселись на асфальт и стали думать.

-- Надо отрезать по кусочку хлеба от наших буханок--и будет Лаврухе хлеб,--сказал Левка. Мы переглянулись... Петька от избытка чувств хватил Левку по спине и чуть не убил, Герка радостно засмеялся: он когда смеется, на него смотреть приятно -- глаза сверкают, а зубы -- как снег. Нам всем весело было, радостно. Один Лавруха еще не понимал, что он спасен, и растерянно переводил взгляд с одного на другого.

Я побежал к продавщице, чтобы взять нож. Покупателей уже не было. Продавщица считала и клеила на серую бумагу вырезанные из карточек талончики. Наклеенные, они не терялись, и считать их было легче.

-- Зачем тебе нож? -- подозрительно спросила она. -- Хлеб отрезать.

-- Хлеб, хлеб... Знаю я вас! Иди отсюда! --руки ее механически продолжали делать свое дело.

-- Честное слово, мне только хлеб отрезать. Шоб мне провалиться! Очень нужно.

Она чертыхнулась, видимо, сбившись со счета, и, чтобы отцепиться от меня, раздраженно сказала: -- Неси свой хлеб -- отрежу. С крыльца я махнул ребятам, и мы все вошли в магазин. Продавщица опешила. Потом она никак не могла понять, почему нам надо отрезать от всех буханок одинаковые кусочки, чтобы они все вместе были равны хлебам, от которых отрезаны.

Мы все объясняли ей что к чему: орали, махали руками.

Продавщица, наконец, поняла, в чем дело и, глядя на Лавруху, изменилась лицом. А Лавруха наш неизвестно почему (может, вспомнил, как Данька у него хлеб отнял) -- опять заплакал.

Негромко, грубо по-мужски, выругавшись, продавщица быстро вынула из кошелки, которая стояла на полу, буханку и сунула хлеб Лаврухе. -- Бери! -сказала она, сама теперь плача. -- Бери и идите, ради бога, от меня скорее. Гэть отсюда, чтоб я вас не видела!

Ну кто сейчас обрадуется подарку в виде буханки хлеба? Еще, чего доброго, обидится... Вы скажете: "Время было такое..." Нет, скажу я, дело не во времени и даже не в том хлебе, который, плача, отдала нам продавщица, и не в том, который злобясь, отнял у Лаврухи Данька. Дело, как я понимаю, наверное, в людях.

Что-то реже стали встречаться так отдающие. Нет, дело, конечно, не в хлебе. Иначе, отчего же так долго помнится? Хотя и в хлебе тоже.

А морская раковина -- та самая, с которой я начал рассказ о хлебе сорок седьмого года,- она стоит у меня дома на пианино.

В десятом классе Петька подарил мне ее на день рождения. Я был ему благодарен. И хотя сейчас такие раковины не редкость, скорее, они стали заурядностью в ряду сувениров,-- эта для меня очень дорога.

Немец

Вагон цепляли то к одному составу, то к другому, то совсем отцепляли и сутками держали в тупиках. Никто не знал, когда поезд пойдет и сколько будет стоять, паровоз гудел, эшелон трогался, и отец несколько раз бежал вдогонку, мать вскрикивала и закрывала лицо руками, когда он повисал на железной скобе закопченного, изрисованного пульмана. Однажды отец чуть было не отстал: эшелон двинулся без гудка, и свалилась на землю деревянная приставная лесенка. Отец спрыгнул и побежал назад, потом еле догнал вагон и забросил в него лесенку, но сам не успел схватиться за скобу. На этот раз их пульман был последним, и нельзя было запрыгнуть в другой, чтобы перебраться к себе на стоянке, и мать, выгнувшись из двери, кричала: "Николай! Господи! Как же теперь, Николай!", и Витька тоже высовывался и кричал: "Папка-а-а!" Поезд вдруг резко затормозил, залязгал буферами, мать удержалась на ногах, а Витька грохнулся на пол и, потирая лоб, улыбался, глядя, как забирается в вагон взмыленный отец. "Повезло, повезло", -- повторял отец, а потом ходил в голову эшелона смотреть, отчего случилась остановка, и, вернувшись, рассказывал, что отрезало ноги человеку. Витька представил человека, лежащего на рельсах с отхваченными выше колен ногами, и ближе придвинулся к теплившейся посередь вагона колченогой времянке.