...Ну что же, ну что же! Шугов, Мазнев... Что же тогда еще было на этой границе? Было-то ведь и мирное, доброе. По той вон дороге из Афганистана шли машины, наваленные тюками шерсти. Они подъезжали к шлагбауму. Афганцы выходили из машин, вместе с нашими ребятами курили, смеялись, шутили. Теперь не видно шлагбаума. Не видно таможни. Теперь война. Теперь того шлагбаума нет. Там текла речка, мы ее всей дивизией расчищали. К нам приехал новый генерал Кудрявцев. Сын его, отчисленный из училища, проходил службу в моем противотанковом дивизионе, где я тогда так мог "отличиться" с заряженным автоматом, и где, Богом хранимый, не попал в тюрьме на нож какого-либо вора, как сержант Матанцев. Мы тогда шли всей дивизией с лопатами - генерал Кудрявцев решил сделать в речке запруду, чтобы мы могли купаться. Он договорился с пограничниками - расчистить в верховьях, прямо рядом с границей, эту речушку: чтобы она отдавала свои ручьи нам, истомленным солнцем солдатам.

Они, эти бедные, в тряпье одетые, афганцы, побежали тогда от границы. Я хорошо помню старика, который, подгоняя ослика, груженного дровами, что-то кричал пятилетнему мальчику, помогавшему ему. И мальчик молча, после крика старика, побежал вслед за ним. Они боялись нас. Они не хотели, бедные и оборванные, чтобы мы пришли в их страну.

Кто же придумал, чтобы мы туда вошли?

Я вспоминал и старика, и женщин, и всех, кого видел, - они бежали все!

Сейчас там никого не было. И стояла тишина. Утро было розовое, и все вокруг розовое. И пел на чужбине, наверное, бывший пограничник Мазнев, а здесь вдали-вдали я слышал глухие раскаты то ли грома, то ли пушек - наших ли, их ли пушек. "У-у-у", - вдруг гудело и перекатывалось по земле. И стонало, и кричало в душе что-то, что сопротивлялось этому здравящему гул восторгу тут, на нашей стороне. Победному восторгу.

Я пошел вглубь заставы. Пограничников предупредили, что тут находятся писатели: их, мол, трое. Один я стоял от двоих в стороне. Мы были, наверное, разные. Их, этих двоих, помоложе меня, здесь никогда не было. Здесь они впервые. Но мы все трое видны пограничникам. Я знал, откуда пограничники могут появиться. Мы в противотанковом дивизионе, в одну из годовщин победы над фашистской Германией, праздновали тут так: настреляли джейранов, один наш офицер оказался смышленым, отправил в ближайший город двадцать туш, продал их и купил на все деньги водки: развеяться, забыть обо всем, вспомнить, как били, шли, шли и вперед, и назад.

Мы гуляли тогда мощно, и я, салажонок противотанкового дивизиона, еще не вскакивавший с постели после того, как ударили меня, не тянувшийся за автоматом, а уважавший таких милых наших фронтовиков, которые, гляди, и теперь пашут, тоже пил вместе со всеми, а потом изворачивался рядом с солдатским туалетом - из меня выносило и джейранину, и водку, и вину, и радость, и смуту...

У-у-у! - гудело и гудело.

И я теперь понимал, как это странно говорить нам об этом "у-у-у" на встречах радостно, крикливо, с тройным ура. В меня к тому же лезла страшная жаба - из прошлого. Жаба эта была - тутошняя казарма, оставшаяся тогда от Павликова, раскрытые дверцы тумбочек, огрызки мыла и весь черный день - с утра, когда завыл афганец, и малым Павликовым мы завязывали ротики платками, чтобы не забило их горлышки.

Жаба остановилась в груди, вползать дальше не захотела. Я стал забывать прошлое. Я стал восхищаться, как ловко прячутся от нас - и от врагов, конечно - пограничники: их нигде не видно, но они везде тут снуют. Вот ребята! Вот - да! Мы тоже ничего были. Мы были их предшественниками. У нас были боевые традиции. У нас был духовой оркестр. И он, когда мы в пыли, в пропотевших гимнастерках, шли из пустыни - она во-он там вздрагивали, лишь оркестр грохал марш. Мы поднимали головы. Мы шагали, шагали, шагали. И мы, когда становилось невмоготу, били джайранов, продавали их освежеванные туши, покупали водку и справляли одну из годовщин нашей славной победы.

...К чему это я все? - вдруг я взглянул на своих товарищей-писателей. - А-а, вспомнилось! Да, вспомнилось. А что? Что-то не нравится? Все равно же заставим стать на колени! Бежали тогда от нас, когда мы шли с лопатами? Но не знали же, в каком счастье мы живем! Несознательные, тупые и темные. И мы теперь опять об этом нашим солдатам растолковываем. В своих беседах.

В самом деле, чего же копаться в душе? Прочь - жаба проклятая!

Прочь! Мы тут нужны. Мы тут очень нужны. И они все! И мы! Нужны на каждом метре земли...

Этой ночью мы, писатели, помогали загружать раненых. Эшелон был подан почему-то в темноте. В темноте и производилась погрузка. Уговаривали раненых ребят сестрички:

- Потерпи, миленький! Скоро будем в областном центре. Там вас всех положат в хорошие палаты.

- Сестра, укольчик мне сделай!

- Потерпи, родненький!

- Сестричка, воды! Воды!!

- Нельзя тебе, хорошенький! У тебя животик... Потерпи, сладкий!

Мне рассказывали, что Железновский в Афганистане. Об этом я в последний день отъезда узнал и от Елены Мещерской. Правда, сказала она о Железновском и его любви к Афганистану с явной иронией.

Но Игорь Железновский - непромокаемый и непотопляемый Игорь Железновский - был не в Афганистане. Он был тут, на нашей земле, считавшейся уже Афганистаном. С громом, шумом, помпой вдруг к эшелону подкатили машины - пять или шесть. Из них, этих машин, выделялась черная "Волга". Из нее и вышел погрузневший, чуть ставший вроде ниже Железновский. За ним по очереди повылазили из машин разного возраста люди - все в гражданском платье.

Игорь шел хозяином к эшелону, и его, видно, ждали, потому что с дальнего конца вагонов сразу, завидев группу людей, побежал в их сторону начальник поезда, который все тут еще минут десять тому назад утрясал.

Он подбежал к остановившемуся Железновскому - остановилась сразу и вся группа, следовавшая за ним на почтительном расстоянии.

- Товарищ...

Начальник поезда замямлил, явно не подготовив доклада. Да и гражданская одежда Железновского смутила его. Он явно рассчитывал на военную группу.

- Товарищ...

Это опять начал говорить молодой начальник поезда.

- Перестань, - как-то мягко укорил его Железновский. - А где же провожающие?