Но звук косы приближается, усиливается - успокаивающий, простой и все же трудно воспроизводимый. И не пробуй - тщетно измучаешь себя: для воспроизведения этого звука нужна иная полость рта,. С и Ш, почти сливаясь, сменяют друг друга. Сшсшсш... сшсшсшсш... всего две согласных... сшсшсш... сшсшсш... Язык не подчиняется, и губы не складываются, и все-таки улыбаешься от счастья... Со дна бассейна, как из колышущихся, волглых трав, поднимаются, выходят косари - сначала по плечи, потом по пояс, потом по колени. Вместе, одновременно взмахивают сверкающими на солнце косами (словно тебе напоказ), чуть боком и как бы кренясь на сторону, движутся вперед (к тебе). Ради зрителя, даже малолетнего, работают особенно старательно. Им нравится, что на них смотрят. Они еще красивей размахивают косами, особо соблюдая все правила работы и даже подчеркивая их. При этом поддевают друг друга, шутят, насмешничают - отвыкшие от косьбы, огорожанившиеся мужики, они не работают, а играют; словно трудятся не для того, чтобы в зиму прокормить корову-кормилицу, а позабавить мальчишку Кашели, утолить его любопытство. "На-ка, освежись, малый, чтоб твой папаша нас не заругал!" говорит один и протягивает Антону сорванную с корнем землянику. Пальцы у него, как из глины, потрескавшиеся то ли от жары, то ли от старости. На стебельке земляники колеблется несколько остреньких красных ягод с бледноватым исподом, крепких, как камешки. Они больше похожи на украшение, чем на ягоду. Антон нерешительно берет их в рот, стискивает передними зубами, и неистовый вкус свежести и здоровья мгновенно переполняет рот, потрясает нёбо. Скошенная трава ложится полосами, луг напоминает неровно постриженную голову арестанта. Кошенина повторяет изгиб косы. Сшсшсшсш... сшсшсшсш... И раз, и раз... Раз-два, раз-два... Воздух насыщается запахом свежескошенной травы. Скошенная трава - молодое сено. Его запах пьянит, дурманит, и эти мрачноватые, крепкие косари представляются Антону сказочными героями, явившимися из подземелья. На самом же деле это обычные бедолаги крестьяне, обиженные судьбой и жизнью. Хуже того - оторванные от земли. Без корней и крестьянской живучести. Никто и ничьи. Местный "хозяин" сперва согнал их с обжитых дедовских земель, вроде как по причине безводья, а потом им же велел провести воду, только уже не для себя, а для пришлого люда. Они не развлекают Антона, как тому кажется, а с крестьянской хитрецой громко обсуждают свою беспомощность, безденежье и невезение - авось хоть этот мальчуган чем-нибудь поможет, хотя, в сущности, давно потеряли всякую надежду. Вот и выглядят старше своих годов. По причине жизни (пятнистой коровы), неубывающей скорби, незаслуженного унижения, не стихающей боли, подавленного гнева... Жизнь (пятнистая корова) поработила их, и они покорно следуют заведенным ею порядкам... Сшсшсш... сшсшсш... сшсшсш... сшсшсш... тихо, мирно, спокойно. Так, словно не происходит ничего страшного и опасного. Словно медленно, само собой, как масло или мазут, пролитые на землю, с терпением затаившегося крокодила и его непреклонным упорством не ползет, не струится чужое семя, призванное заполнить оставленные ими пустоты. Их наделы между развалившихся оград заболачиваются и дичают... Еще немного, и окончательно сотрутся следы былого, словно их и не было. Ни этих лугов, ни этих покосов. Ни Антона - мыслящего, чуткого, мечтательного, которому прошлое разрывает сердце, настоящее обманывает, а будущее страшит. А пятнистая корова размеренно и неторопливо бредет по своей вечной дороге, бесконечной как, забота крестьянина... Для нее не существует времени. Она пережевывала лежалую солому в стойбищах Хамурапи и Ашурбанапала, ее закалывали на поминках Тутанхамона. Ее желтоватой пузырящейся слюной обрызганы бескрайние поля Евразии, Америки, Африки и Австралии: степи, прерии, саваны... Вскормленные ею поколения, превратившись в тысячи разнообразных минералов, слоями лежат в земле, как рыбы в консервной банке; и по сегодня все с тем же волнением, с тем же нетерпением ждут ее возвращения с пастбищ морщинистые старухи с опаленными у очагов ресницами и бровями - белокожие, чернокожие, желтокожие, краснокожие, - и она каждый раз возвращается, даже если срывается с кручи, даже если попадает на зуб голодной стае; все-таки возвращается, приходит, как ни в чем не бывало, является, восставшая из мертвых, вернее, бессмертная; в ее грубоватом и нескладном теле, как в несгораемом ящике, хранится вечно женское, р о д о в а, формула бессмертия или яда, способного уничтожить жизнь... Ее не могут остановить ни технические революции, ни атомный психоз, ни сексуальная разнузданность. Ей нет до них дела, она ничего в них не смыслит. Идет здоровая, естественная, без комплексов. Идет, чтобы на мгновение задержать на себе взгляд мальчугана, впервые убежавшего из дому, и походя внушить мысль о грядущих опасностях... От съеденной за день травы вымя ее налилось, утроба раздалась. Сыто вздыхая, она идет, чтобы успокоить заждавшихся старух; размеренным шагом, отмеренным раз и навсегда, ступает по тропе, по проселочной дороге в любой точке земного шара, и ей не интересно, по ком звонит колокол и для кого восходит солнце... Ей не интересен и мальчуган, которого она только что напугала, кто он - гусеница или бабочка, продолжатель рода или его могильщик... Многим таким же мальчишкам она навсегда запала в память - утолявшая божественную страсть и нарушавшая покой богинь, соперница богини, хотя, как было сказано, для нее все едино - что верховный бог-громовержец, что слабоумный пастух... Идет, екает селезенкой, покачивает впечатляющим брюхом, спокойно вздыхает и спокойно мычит, удивленная собственным спокойствием, если, конечно, ее может что-нибудь удивить... Охлестывает себя по бокам хвостом с коростой навоза - сама себе госпожа! Глядя на нее, человечество готово на все, чтобы летом дать вдоволь травы, а зимой - сена. Испокон веку каждый год вся матушка-земля выкашивается ради нее. Сшсшсш... сшсшсш... сшсшсш... Из края в край разносится звук косы, завоевавший мир со сдержанным напором и неукротимой свободой классической музыки... Идет, переставляет копыта, озадаченная собственной выносливостью, если, разумеется, ее может что-нибудь озадачить и обеспокоить, кроме оводов, насланных на нее ревнивой богиней. Идет, идет, заключенная в заколдованный круг, обитательница круга, в котором одну и ту же ночь сменяет одно и то же утро, ландшафт сменяет ландшафт, эпоха - эпоху, бесконечно, непрерывно, и где умирает все, что рождается, и рождается все, что умирает...

Он с силой шлепнул ладонью по воде и плеснул в лицо невидимые брызги. То же сделал и другой рукой. Застоявшаяся, тухловатая вода показалась приятной. "Почему вы слиняли? Почему не размозжили башку моему отцу? Меня ждали, мать вашу так..." - мысленно кричит косарям и невольно прижимает мокрую руку к разбитым губам. "Как же мы могли не слинять... - отвечают косари со дна бассейна, нелепые, сплющенные, колеблемые водой, как в комнате смеха. - Попробуй ослушаться..." После этого они бесследно исчезают. "Мать вашу... - мысленно кричит Антон. - Да вы и не заслуживаете спасения. Выживете, нет - какая разница. Или вы думали, что я не смогу прикончить папашу, аа?!" - мысленно повышает голос и опять прижимает ладонь к потрескавшимся губам. Сам он теперь ничего не боится. Он свободен. Со вчерашнего дня. Потому что решился. Вчера закончился двадцатитрехлетний срок его заключения - за убийство отца. Только сначала он отбыл срок, а потом совершил преступление. То есть вчера убил отца. Хотя не исключено и то, что за отцеубийство его наперед наградили двадцатью тремя годами жизни. Но все годы - награда они или наказание - ничто в сравнении с этим днем, первым днем свободы, ибо ни наказание, ни награда за преступление, ни даже само преступление не дались ему такой ценой. Мощное переживание свободы принесло не облегчение, о котором он мечтал, не прилив жизненных сил, а раздавило о землю, как червя, лишило достоинства и гордости; одичавший, озверевший, он потерял смысл существования и совершенно равнодушно относится к тому, что учинит, отдаваясь своим темным порывам. Жизнь лишилась не только смысла, но и вкуса: безвкусными были грибы, запеченные в глиняной сковородке (в застолье по случаю освобождения после двадцатитрехлетнего заключения), жареная осетрина и телятина в соусе. Как он и ожидал, взвинченный организм освобождался от всего, вплоть до материнского молока, - все застолье он проблевал, то и дело выскакивая из-за стола, удивлялся, что вино не берет, но едва успевал выбежать на балкон и с утробным стоном выблевывал содержимое желудка. Собаки, прижившиеся при духане и подъедающие отбросы, суетливо хлебали блевотину и, задрав морды, униженно скулили и льстиво махали хвостами. Где-то квакали лягушки. "Я в Квишхети", - всплывала в голове дурацкая мысль. Несколько раз откуда-то донесся крик совы. Нигде, кроме Квишхети, ему не доводилось слышать сову. Потом на перила балкона взлетел петух и заржал. Хотя