Дума. Старинное здание. Те же двери, окна, полы, надписи, сторожа. Но не дума это — совет. И новых барышень в нем тьма.

— Товарищ Ефимова, вы занесли в книгу эту повестку?

— Занесла, товарищ Высоцкая.

— Товарищ Белоклюцкая, вы куда?..

Здесь уже, здесь Ниночка. Шашки передвинулись. Служит, пишет что-то. Никому не нужное, в ненужных книгах. Ниночка, писавшая до этого только любовные записочки, да прежде задачи в тетрадках.

В этой массе новых служащих она, как канарейка среди воробьев, потому что у Ниночки было одно великое достоинство: она умела прекрасно со вкусом одеться и причесаться к лицу.

И всяк, кто войдет в совет, всяк глазами зирк на канарейку. Это же закон — к хорошему тянуться. Комиссары ли там, солдаты царапают взглядами Ниночку, воровскими, острыми…

И месяца не прошло, еще раз передвинулись шашки — Ниночка стала секретарем, знаете ли, секретарем у самого Бокова, о котором и в совете, и в городе, и в уезде говорили со странным смешанным чувством ненависти и страха.

* * *

День. Товарищ Боков — за большим резным столом, где прежде городской голова. Товарищ Белоклюцкая — сбоку, за столом маленьким. На лице — деловитость и важность. Боков толстыми негнущимися пальцами перебирает ворох бумаг.

— А это вот что?

Ниночка словно пружина.

— Это просят сообщить.

— А это?

— Это нам сообщают…

Все объяснит точно и понятно, повернется и пойдет к своему столику, а Боков воровским взглядом поверх вороха бумаг — трах! — так и пронизает Ниночку всю, всю…

В голове разом кавардак.

И через минуту опять.

— А здесь про что?

Ниночка к его столу.

От нее духами. Ноздри у Бокова ходенем ходят. Вот бы всю втянул ее…

Угрюмым взглядом он подолгу смотрел на нее, откровенно смотрел, как двигались ее круглые плечи, вздрагивала грудь, и вздыхал, и пыхтел, как запаленная лошадь, и лицо становилось шафранным…

* * *

Время было темное, полным-полно было тревоги кругом.

Горели восставшие села и деревни.

Боков ураганом носился по уезду, — там, здесь, везде.

Как острая игла в кисель, врезывался он в эту бунтующую, безалаберную, нестройную жизнь. С ним были люди, для которых было ясно все.

— Вот как надо, Боков.

И Боков делал быстро и решительно, потому что он был на самом деле человек храбрый и решительный. Прадедова кровь, старая повольная бурлила.

В город он возвращался победителем, будто уставший, как гончая собака после охоты, но готовый хоть сейчас в новый поход.

— А, контреволюция? Я-а им… Вот они у меня где.

И показывал широкую, будто доска, ладонь, и сгибал ее в кулак, похожий на арбуз.

А Ниночка — хи-хи-хи да ха-ха-ха, серебряным колокольчиком рассыпается.

— Ах, какой вы храбрый, Герасим Максимович!

Боков рад похвале.

А вокруг него закружились разные люди — ловкие да юркие — советники.

— Товарищ Боков, как вы думаете, не надо ли этого сделать?

Боков пыхтел минуту, морщил свой недумающий лоб и брякал:

— Обязательно. В двадцать четыре часа.

Что ж, у него — живо. Революция — все на парах, одним махом, в двадцать четыре часа.

Ниночка теперь — правая рука у него.

— А ну, прочтите, что вот здесь.

Ниночка читала. Боков на нее этак искоса — на ее тонкие руки, на вздрагивающую грудь, на… на… вообще так глазами и шпынял.

— Подписывать?

— Непременно.

И Боков подписывал:

— Г. Бокав.

Каракульками. Пыхтя. И губами помогал, подписывая.

Неделька прошла, другая, третья… В уезде тихо, в городе — тихо.

— А-а, поняли?..

Так-то.

Прежде вот от утра до вечера бумаги, бумаги, бумаги. Строгость во всем. Теперь нет. Ловкие советники пооткрыли отделы, все дело себе забрали. По реквизициям ли там, по контролю, по уплотнению… К Бокову только особо важные. И еще — по знакомству.

Раз пришла баба. Без бумаги. Ниночка ей:

— Изложите просьбу письменно.

А та:

— Неграмотна я. Да мне бы просто Гарасеньку повидать.

Ниночка сказала Бокову.

— Впустить.

Зашла баба в кабинет (теперь уже не в думе заседал, а в особняке купца Плигина), оглянулась на темные резные столы, этажерки, поискала глазами икону, не нашла и перекрестилась на гардину крайнего окна.

— Еще здрасте.

— Что надо?

— Аль не узнал, Герасим? Ведь это я, Варвара Губарева.

Боков осклабился.

— А-а, тетка Варвара; ты зачем же?

— Да вот говорят, будто ты все могешь. Леску бы мне на баньку ссудил. Все равно, лес-то вот со складов все зря тащут.

— У, это можно. Для тебя, тетка Варвара? Все можно.

И после этого попер свой народ к Бокову… Только вот мать… не приходила мать-то… Заговорят с ней соседи, Варвара та же:

— Вот он, Герасим-то какой. Вот банька-то — из его лесу.

А Митревна угрюмо:

— А ты молчи-ка, девага. Я про него и слышать не хочу. Бусурман.

— Да ты гляди…

— Нет, нет, не хочу.

Вот ведь — радоваться бы, что сын — герой, так она не-ет.

* * *

Будни. У ворот плигинского дома часовой с красной лентой на рукаве. Другой на углу, третий в саду, что по яру сбегает до самой Волги. Они всегда маячат — часовые — и оттого дом глядит жутко, как тюрьма или крепость. Но идут люди, хоть и мало, идут в дом, всяк за своим, скрываются в белых каменных воротах, кружатся. И в городе, и в уезде клянут Бокова, а в дому уже бродят улыбистые, угодливые люди, спрашивают почтительно:

— Принимает ли товарищ Боков?

И много их закружилось здесь.

Ходит по комнатам благообразный, волосатый с полупьяными наглыми глазами — Лунев, адвокат, тот самый, что защищал на суде Павла Бокова.

Этот знает и жизнь, и пути к людскому сердцу…

А за столом в зале, со странной надписью на дверях: «политотдел», сидит чернявый, суетливый, с очень серьезным лицом, деловитый такой — товарищ Любович. Это — чужой, не белоярский.

И в других комнатах: в пятой, десятой, пятнадцатой — велик-превелик купеческий дом, — в каждой люди: кто войдет, увидят деловитость, а дела-то нет — зевают, слушают, лущат семячки; ждут четырех часов, чтобы поскорее домой.

Только Ниночка — она вся деловитость. Каблучки тук-тук-тук. Платье на ней из креп-де-шина, все в волнах, черное, ярко оттеняет белизну шеи и рук.

Тяжелые Гараськины глаза, как магнитная стрелка — все на Ниночку, все на Ниночку. А Лунев жулик, — знает, чем раки дышат, — Ниночка за дверь он к Бокову:

— Хороша девица?

Улыбка блудливая.

— Целовал бы такую девку, целовал, да укусил бы напоследок, — брякнул Боков и рассмеялся скрипуче, с хрипотцой.

— Да дело-то за чем стало? Удивляюсь я.

— Чему?

— Раз, два и готово. Или вы женщин стали бояться?

Герасим лицом сунулся в бумаги. А Лунев на него с улыбкой так, из уголка, с дивана.

— У-ди-вля-юсь вам.

И замолчал.

И раз так, и два. Скажет вот такое, что у Герасима все печенки вздрогнут, и весь он, как струна станет. А Лунев только посмеивается в гладкую шелковую бороду.

А Боков за дверь, он Ниночке:

— Ну, знаете, убили вы бобра.

Глаза сделает Ниночка большие, а сама ведь знает, куда тянет адвокат.

Бокова-то. Обезумел он от вас. «Целовал бы ее, говорит, целовал, да на руках бы понес».

Ниночка — колокольчиком…

Как никого в кабинете, так и надо ей непременно отнести бумаги Бокову.

— Подпишите.

И одну за другой выкладывает. Низко нагнется, плечом заденет Гараськино плечо, волосами его ухо щекочет. Боков покраснеет, запыхтит, пот бисером на кончике носа выступит, ноздри, как меха. Вот бы, вот так и проглотил бы Ниночку со всеми ее бумагами… А та смотрит ему в глаза пристально, будто зовет, смеется глухо, в нос…

Кружилась голова у Бокова, а вот нет, смущается чем-то.

Лунев, конечно, все прознал. Ходит, улыбается, говорит:

— Не робейте.

Раз Ниночка с бумагами.