Через пару дней, придя немного в себя, он рассказал, что по их делу проходит около 80 человек, все руководство треста, и обвиняют их во вредительстве. Большинство под пытками уже призналось в ложных обвинениях. Несколько человек, в том числе и он, держались. Вернее, уже не держались, а умирали от пыток. Он рассказал о том, что из соседнего следственного кабинета выпрыгнул в окно и разбился секретарь Астраханского горкома комсомола Носалевский.

Другой сокарцерник был инженером крупной строительной организации, проектировавшей строительство рейда на Каспии. У них тоже арестовали почти всех, а инженера пытали, прижигая спичками уши и ломая пальцы. Он уже признал, что, якобы, занимался вредительством по поручению неведомого ему агента японской разведки. После того, как он дал показания на себя и на многих своих подельников16, а также на людей, которые еще находились на воле, он решил взять назад свои показания и просил вызвать следователя. Следователь не приходил. Он стучал в дверь камеры, за что был посажен в карцер. Вид у него был растерянный, он говорил со всеми таким тоном, как будто просил прощения.

Рассказ «Открылся»

— Откройся! Вынь камень из-за пазухи!

— Я ничего не знаю, я честный коммунист.

— Откройся, Носалевский, все равно бесполезно запираться.

— Гражданин Московкин, я же говорил, что чист, как новорожденный.

— Откройся, а то худее будет. Ты вот девятые сутки не спишь, и нас четверых измотал, и сам себя мучаешь. А зря.

— Мне не в чем открываться. Последние три года я работал первым секретарем Астраханского горкома комсомола. Спросите у людей.

— Спрашивали, и не в твою пользу. Все показывают, что ты махровый троцкист. Если хочешь лечь спать — откройся. Молчишь? Ведь я тоже спать хочу, уже утро. Откройся!

Московкин клюнул носом; в этот момент Носалевский вскочил, схватил мраморное пресс-папье и ударил задремавшего следователя с размаху по голове. А сам — нырь в окно, с пятого этажа.

Первый трамвай остановился перед распластавшимся телом. Было утро 15 сентября 1937 года.

* * *

Сидел в карцере также один военный, который приехал уже из лагеря на доследование. Еще в декабре 1937 года он получил 25 лет по обвинению в измене родине. Измена заключалась в том, что он был дружен с командиром дивизии, который, в свою очередь, хорошо знал моего отца. Ну, а значит, и состоял в «изменнической организации». Судила его выездная сессия военной коллегии. Судебные разбирательства в этой инстанции проходили следующим образом. За сутки до суда обвиняемого переводили в одиночку, там ему вручалось обвинительное заключение. На следующий день его приводили в комнату, где сидело трое приехавших из Москвы. Председательствующий уточнял анкетные данные, затем задавал вопрос: «Признаете ли вы себя виновным?» Ответ не имел значения. Затем человека уводили, а через одну-две минуты заводили обратно. Суд вставал и зачитывал приговор. На судах военной коллегии не присутствовали свидетели, их показания просто подшивали к делу. Военная коллегия в основном приговаривала к расстрелу, который приводился в исполнение немедленно. Сразу после приговора человека выводили во двор или в подвал и там расстреливали. Для того, чтобы выстрелы не были слышны, работали две-три автомашины. При такой процедуре за рабочий день судили приблизительно по сто-сто двадцать человек. Военная коллегия приезжала в областные города раз в месяц и находилась там от трех до четырех дней. К ее приезду всегда было подготовлено нужное количество дел. Только около 20 % получали сроки, обычно от 15 до 20 лет; остальных расстреливали.

Из рассказов военного мы узнали о новой разновидности пыток: его поджаривали на электроплитках по методу заместителя наркома Фриновского, того самого, который производил обыск у нас в Киеве. Для подтверждения он снял рубашку и брюки, и мы увидели на спине и на заду страшные следы ожогов. Военный после осуждения попал в Прорвлаг, получивший свое название от острова Прорва на Каспийском море, недалеко от города Гурьева. Лагерь занимался ловлей рыбы и ее обработкой. Работа была тяжелая, но рыбы можно было есть вдоволь. Два его друга, военные летчики, один из которых перед самым арестом вернулся из Испании и был награжден орденом Ленина, работали в лагере на моторной лодке. Как-то раз, когда поднялся небольшой шторм, они направили свое судно, на котором находилось еще четыре зэка17, на юг, уходя от сторожевых катеров. Поднялась стрельба, но ветер был настолько силен, что умелые штурманы ушли из поля зрения лагерной охраны. Их хотела перехватить пограничная охрана, но они благополучно ускользнули в персидские воды. После этого случая всю 58-ую статью сняли с работ, связанных с выходом в море, а военного посадили в центральный изолятор, обвинив в пособничестве побегу. Не найдя, каким образом ему можно добавить срок (он отсидел менее года из 25 лет), его отправили в Астраханскую тюрьму. Он настойчиво требовал, чтобы его направили в какой-нибудь другой лагерь; за это его посадили на десять суток в карцер.

Жизнь в карцере не нарушалась никакими событиями. Все дни были наполнены рассказами. Я до этого сидел только с малолетками и поэтому, как губка, впитывал все, о чем повествовали взрослые. Эти пять суток были для меня очень важным временем. Я многое уже знал от Альберта, а тут своими глазами увидел людей, подвергавшихся пыткам, и слышал их рассказы. Вернувшись в камеру, я рассказал ребятам. Они возмущались, а мой брат Юра молчал. Через несколько дней я предложил всем объявить голодовку с требованием, чтобы нас или осудили, или освободили. Ведь мы уже сидели восьмой месяц без суда и следствия. Меня в этом начинании никто не поддержал, кроме Юры. Мы решили с ним объявить японскую голодовку, т. е. не пользоваться даже водой. Запаслись махоркой и спичками, спрятав их под подкладку в сапогах. На следующее утро мы потребовали бумагу для заявления и написали, что отказываемся от пищи. Через час за нами пришли. Мы попрощались с ребятами, и нас препроводили в полуподвальное помещение, где находилось отделение смертников. Это был коридор с десятью небольшими камерами, отгороженный от остальных двумя решетчатыми стенками. В камере было два деревянных топчана, на которых мы расположились. В первый день к нам заходил начальник тюрьмы, кричал, что это не его дело судить или освобождать, и что если мы будем упорствовать, то тут и умрем.

На следующий день явился прокурор, тот самый, что приходил в первый раз, просил нас снять голодовку и обещал выяснить наш вопрос. Но мы были неумолимы. Без воды голодать очень трудно: пересыхает во рту, трескаются губы. Мы старались сохранить энергию: по камере не двигались, а больше лежали.

В соседних камерах кто-то был; мы несколько раз слышали, как ночью выводили, видимо, на расстрел; слышалась какая-то возня и стоны. Общаться с соседями не было никакой возможности, так как в смертном отделении дежурили дополнительно три надзирателя, которые все время наблюдали за камерами. В одну из камер привели трех парней, присужденных к расстрелу за изнасилование с убийством. Они кричали, ругались, но к этому времени нам было уже все безразлично. Первые четыре дня мы еще вытряхивали свою махорку и, сделав одну-две затяжки, ложились отдыхать. Голова кружилась сильнее, чем от плана, с каждым днем становилось все хуже, но у нас ни разу не возникла мысль о снятии голодовки. На четвертый день, кроме начальника тюрьмы, который посещал нас ежедневно, стала приходить тюремная врачиха, молодая интересная женщина. Она проверяла пульс, заставляла открывать рот.

На восьмые сутки Юра потерял сознание, его унесли на носилках. Я остался один. В голову лезли самые разные мысли. Внутренне я уже считал себя мертвецом. Давно уже я не мочился. Последний раз капельки мочи были кровяными. На одиннадцатые сутки я потерял сознание. Очнулся я в кровати, около меня стояли две сестры, врачиха и начальник тюрьмы. Глухо я услышал:

вернуться

16

Обвиняемые по одному и тому же делу.

вернуться

17

Заключенные.