Письмо XXVII

[История господина в черном.]

Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму,

первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине.

Странный характер моего знакомого, выказывающего доброту к людям вопреки собственной воле, признаюсь, вызвал во мне удивление и желание узнать, какие причины побуждают этого человека скрывать качества, которые любой другой всячески старается выставить напоказ. Мне не терпелось услышать историю человека, который явно обуздывал себя на каждом шагу и в проявлениях щедрости руководствовался внутренней потребностью, а не доводами рассудка.

Однако он согласился удовлетворить мое любопытство лишь после неоднократных и настойчивых просьб.

- Если вы любите рассказы о людях, к которым спасение приходит в самый последний миг, - начал он, - тогда моя история должна вам понравиться, ибо я целых двадцать лет каждый день находился на грани голодной смерти и все же не умер.

Отец мой, младший отпрыск благородной семьи, был священником небольшого прихода. Его образованность превышала его достаток, а щедрость превосходила образованность. Несмотря на бедность, у него были льстивые прихлебатели, еще беднее его. За каждый обед, которым он их угощал, они платили ему похвалами, а отец только этого и хотел. То самое честолюбие, которое владеет монархом, стоящим во главе армии, владело и моим отцом, когда он восседал во главе своего стола. Он рассказывал историю про плющ, и все смеялись; он повторял шутку о двух студентах и одной паре панталон, и общество смеялось, а уж история про валлийца, отправившегося на прогулку в портшезе, вызывала всеобщий хохот. Вот так удовольствие, которое он получал, возрастало пропорционально удовольствию, которое он доставлял другим, ибо он любил весь свет и был уверен, что весь свет любит его.

Доходы его были более чем скромны, и он проживал все до последнего гроша. Он не собирался оставлять в наследство своим детям деньги, так как почитал деньги мусором, и предпочел дать нам образование, которое, как он часто говаривал, дороже серебра и золота. С этой целью он взялся обучать нас сам, заботясь при этом об укреплении наших нравственных понятий не меньше, чем о расширении наших познаний. Нам постоянно твердили о том, что основой первоначального возникновения человеческого общества явилась всеобщая благожелательность; нам внушалось, что к нуждам человечества надобно относиться как к своим собственным и что к человеку, созданному по образу и подобию божьему, мы должны питать любовь и уважение. Отец превратил нас в машины сострадания, мы не могли противостоять малейшему движению сердца, откликавшегося на действительное или притворное несчастье. Одним словом, нас превосходно обучили искусству раздавать тысячи задолго до того, как привили куда более нужное умение заработать фартинг.

Я не могу избавиться от мысли, что, усвоив возвышенные уроки отца, я забыл об осторожности и утратил даже ту малую толику хитрости, которой был наделен от природы, и, вступая в суетный и коварный мир, уподобился одному из тех римских гладиаторов, которых посылали на арену без доспехов. Тем не менее мой отец, не имевший никакого представления об изнанке жизни, гордился моей несравненной рассудительностью, хотя вся моя житейская мудрость заключалась в том, что я, под стать отцу, умел рассуждать о предметах, которые, находясь прежде в практической сфере, были весьма полезны, но, потеряв с ней всякую связь, оказывались теперь решительно ни к чему.

Впервые его ожидания были обмануты, когда мои успехи в университете оказались весьма скромными. Он льстил себя мыслью, что скоро увидит меня в сонме первостепенных писателей, но с горечью убедился, что мое имя остается в полной безвестности. Его разочарование отчасти объяснялось тем, что он переоценил мои способности, а отчасти тем, что я питал неприязнь к точным логическим суждениям; непресыщенное воображение и память влеклись тогда к все новым предметам и впечатлениям, и я не склонен был рассуждать о том, что мне было хорошо известно. Однако это вызывало недовольство моих наставников, которые не преминули сделать вывод, что я несколько туповат, хотя соглашались, что я добрый малый, который и мухи не обидит.

К концу седьмого года моего пребывания в колледже отец умер, оставив мне в наследство одно лишь благословение. И вот в двадцать два года мне пришлось пуститься в одиночку по безбрежному житейскому морю в утлой ладье, не запасясь ни компасом хитрости, ни щитом злобы и не имея даже провианта, который поддержал бы меня в столь опасном путешествии. Но надо было приискать себе занятие, и друзья посоветовали мне (ведь они всегда предлагают советы, когда начинают презирать вас), так вот, друзья посоветовали мне принять духовный сан.

Однако необходимость носить длинный парик, в то время как мне больше нравился короткий, или черное одеяние, тогда как я предпочитал коричневое платье - казалась в ту пору мне столь нестерпимым посягательством на мою свободу, что я. решительно отказался. Английский священник отнюдь не сходен с китайским бонзой, который стремится к умерщвлению плоти. У нас примером слывет не тот священнослужитель, который хорошо постится, а тот, который хорошо ест. Тем не менее я отказался от роскоши, праздности и беззаботной жизни, по-ребячески придав важность такой причине, как одежда. И мои друзья не сомневались, что я окончательно себя погубил. Но все же им было жаль доброго малого, который и мухи не обидит.

Бедность, разумеется, рождает зависимость, и я был принят в число льстецов у одного знатного господина. Вначале я находил странным, что положение льстеца почитается столь неприятным: ведь в том, чтобы почтительно внимать словам его милости и смеяться, когда он ждал одобрения присутствующих, не было ничего трудного, в конце концов к тому обязывала меня простая благовоспитанность. Но скоро я заметил, что его милость намного глупее меня, и с этой минуты перестал льстить. Теперь вместо того, чтобы покорно слушать всякий вздор, я начинал возражать и поправлять. Льстить тем, кого мы не знаем, легко, но нет наказания горше, чем необходимость льстить людям, которых знаешь слишком хорошо и чьи пороки известны нам наперечет. Стоило мне теперь открыть рот для похвалы, как совесть укоряла меня за ложь. Вскоре его милость увидел полную мою непригодность к подобной роли, и я был изгнан. При этом мой патрон соблаговолил заметить, что считает меня в сущности добрым малым, который даже мухи не обидит.