Кое-кого, в основном штабных офицеров, иногда вызывали в комендатуру, держали там по нескольку часов. Это возбуждало всеобщее любопытство. Но на вопросы коллег о причинах вызова штабисты отвечали неохотно и, как правило, уклончиво: «Расспрашивали о работе штаба».
Для Григория время тянулось нестерпимо медленно. Он подал несколько рапортов на имя начальника лагеря, но его никуда не вызывали, и он по целым дням лежал в палатке с книгой. При лагере была приличная библиотека. Приходилось одурманивать себя чтением, чтобы отогнать беспокойство, не думать о бедняге Матини, который напрасно ждёт помощи. Собственное положение волновало его меньше: начнут отпускать всех, отпустят и его…
То, что он поплыл по течению, надеясь на быстрое освобождение, было второй ошибкой, которую Генрих не может себе простить. Но поздно упрекать себя, да и не к чему… Возможно, лучше не вспоминать, не доискиваться причин. Но взбудораженный воспоминаниями мозг уже не может отключиться от недавних событий.
Утро первого дня июля началось необычно. Григорий проснулся оттого, что кто-то тряс его за плечо, а когда раскрыл глаза, увидал возле своей койки американского сержанта. На ломаном немецком языке тот спросил:
— Вы гауптман фон Гольдринг?
— Да, я.
— Тогда — к коменданту.
— Кто меня вызывает?
— Узнаете на месте.
Несложный утренний туалет отнял немного времени, и через несколько минут Григорий уже перешагнул порог помещения, куда так хотел попасть. Глупец! Не такого разговора он ожидал!
Комната, куда ввёл его сержант, напоминала деловую контору. Ничего лишнего: в правом углу по диагонали большой письменный стол, перед ним низенькое кресло с круглой спинкой, вдоль правой стены — огромный шкаф со множеством ящичков. Бросались в глаза выпуклые чёрные латинские буквы на каждом из этих ящичков да ещё белая эбонитовая трубка на письменном столе.
Впрочем, все эти детали Григорий заметил не сразу. Естественно, что прежде всего внимание его привлекла фигура человека за письменным столом.
Григорий ожидал увидеть военного, а перед ним был человек в штатском не первой свежести костюме, мешковато сидевшем на костлявых плечах. Расстёгнутый воротник сорочки открывал худую морщинистую шею, и это довершало картину какой-то общей неряшливости в одежде хозяина кабинета. Иное впечатление производило его лицо. Из-за непомерно больших очков, закрывавших чуть ли не треть его, на Григория глянули холодные, внимательные глаза. Казалось, именно в них сосредоточилась вся сила этого худого, немощного тела.
Едва кивнув в ответ на приветствие, очкастый указал на кресло.
Несколько секунд человек в штатском и Григорий разглядывали друг друга. Наконец, челюсть хозяина кабинета шевельнулась:
— Спик ю инглиш?
— Нет, я говорю по-немецки.
Тонкие губы очкастого перекосились: то ли улыбка, то ли презрительная гримаса.
— Хорошо, будем разговаривать по-немецки. Вы гауптман вермахта Генрих Гольдринг?
— Да.
— Вам, конечно, известно, что мы начали демобилизацию бывших военнослужащих вермахта?
— Известно.
— Теперь дошла ваша очередь. Именно затем я и вызвал вас. Дело в том, что прежде чем освободить из лагеря, мы проверяем личность подлежащего освобождению. Документы штабов немецкой армии в нашем распоряжении, и мы можем ознакомиться с личным делом каждого. Вы меня поняли?
— Да.
— И вот теперь я просто не знаю, что с вами делать.
— Почему?
Очкастый забарабанил пальцами по столу, прикрыв глаза, как бы обдумывая ответ.
— Хоть вы и воевали против нас, я не склонен причинять вам неприятности, — сказал он миролюбиво, хотя взгляд его был так же холоден.
— Я не совсем понимаю, сэр, о каких неприятностях идёт речь.
— Я же говорил — у нас была возможность ознакомиться с личным делом каждого.
— Тем лучше.
— Не сказал бы… Вы должны признать, что начали войну в рядах Советской Армии, а потом перешли к немцам. Значит, против нас воевали не под нажимом, а добровольно!
— Я немец по происхождению.
— Но русский подданный. С вами мы можем поступить соответственно имеющемуся между союзниками договору.
— Я не знаю его сути.
— У нас с Советской Россией заключён договор, по которому эмигрантами считаются лица, уехавшие из России до тысяча девятьсот тридцать восьмого года. Все, покинувшие страну после, считаются лицами перемещёнными и подлежат возвращению на родину независимо от их желания.
— Я немец и…
— Это не имеет значения. По сути, вы советский подданный. Но я не думаю, что перспектива вернуться в Россию вас очень соблазняет. Ведь советский трибунал ещё осенью тысяча девятьсот сорок первого года приговорил вас к расстрелу за так называемую измену родине, — очкастый особенно внимательно взглянул на Григория, — заочно.
— Это мне известно.
— Впрочем, мы не заинтересованы, чтобы вас… ликвидировали. Хотя договор между союзниками…
— Выходит, меня передадут советским войскам фактически для расстрела?
— Такого решения ещё нет…
— Могу я надеяться, что его и не будет?
Очкастый долго не отвечал. Он молча прикурил сигарету, глубоко затянулся, выпустил длинную струйку дыма и только тогда, подчёркивая каждое слово, бросил:
— Всё будет зависеть только от вас…
— От меня?
— Мы всегда точно выполняем международные соглашения. У себя в лагере никакой агитации среди военнопленных не ведём: каждому предоставляем право свободного выбора… Вот и вы — вы сами должны подсказать нам выход. Если ваши планы нас устроят, поможем, рассчитывайте на нас полностью. Через несколько дней я вызову вас, и вы сообщите о своём решении. Больше я вас не задерживаю…
Здесь было о чём подумать. Ловко использовал очкастый его личное дело! Но напрасно он надеется, что тот, кого тут принимают за Гольдринга, сам подскажет «выход».
Ясно — идёт вербовка. Но куда? Для чего? Теперь надо только выжидать. Решение примут они сами. Кто «они»? Григорий догадывался и знал — в ближайшие дни они о себе напомнят, забрало будет отброшено, и все станет ясно.
Но прошла неделя, и никто его не тревожил. Это начинало беспокоить. Внешне Григорий не подавал вида, но в глубине души не мог не признать: лагерное безделье пагубно на него влияет, он начинает нервничать.
Только на десятый день после разговора с очкастым Григория снова вызвали в комендатуру.
Кабинет, в котором происходил первый разговор, находился на втором зтаже. Григорий занёс было ногу на ступеньку, но сержант, сопровождавший его, предупредил:
— Не туда!
На этот раз он повёл Григория по длинному коридору и открыл дверь в маленькую, почти пустую комнатку. Кроме столика и двух стульев, здесь ничего не было.
— Подождите, к вам выйдут, — бросил сержант и исчез.
Григорий был уверен: за ним следят через какой-то скрытый глазок, и подчёркнуто равнодушно закурил сигарету. Он успел положить в пепельницу несколько окурков, но никто не приходил, о нём словно забыли. Игра на нервах!
Наконец дверь бесшумно отворилась и на пороге возникла фигура, которую Григорий меньше всего ожидал здесь увидеть. Мелкими шажками комнату пересекал попик — маленький, худенький, с высушенными, словно восковыми щеками, покрытыми сеткой глубоких морщин. Опущенные веки лишали лицо старика малейших признаков жизни. Казалось, движется мумия, закутанная в длинную чёрную рясу. Но вот веки поднялись, открыв ласковые чёрные глаза, и тотчас же, словно веер, разбежались морщинки. Лицо мумии превратилось в лицо живого, хоть и старого человека.
— Садитесь, сын мой! — голос у попика был такой же мягкий, ласковый, как и взгляд.
Григорий сел, слегка облокотившись на стол, так же, как это сделал и его неожиданный собеседник.
— В ваших глазах, сын мой, я читаю удивление и прихожу к выводу, что вам не так уж часто приходится иметь дело с духовными особами. Я не ошибся?
— Простите, отче! Я недостаточно хорошо владею английским, чтобы свободно разговаривать. Понимаю, но не настолько, чтобы поддерживать беседу…