Изменить стиль страницы

Бертгольд и Генрих медленно идут к плотине. Отойдя несколько шагов, останавливаются.

Бертгольд, облокотившись на перила, рассматривает долину, которую собирается затопить.

— А знаешь, Генрих, мне сейчас вспомнился Нерон. В галерее Германа Геринга я видел картину: Нерон любуется пожаром в Риме. Отличная картина! Особенно хорошо лицо Нерона, оно дышит восторгом, даже наслаждением.

— Скажите, герр генерал, вам не жаль те тысячи людей, которых через несколько минут потопят по вашему приказанию?

— Жаль? Что за глупости!

— А у каждого из них, как и у вас, возможно, есть жена, дети… мать.

— Прекрати этот разговор! Ты видел, как я поступил со Штенгелем? Ещё одно слово, и…

Бертгольд кладёт правую руку на кобуру. Но в этот момент железные пальцы Ментарочи сжимают его кисть.

— Ну зачем волноваться? Разве нельзя поговорить спокойно!

Рванувшись, Бертгольд заносит левую руку, чтобы оттолкнуть этого дерзкого солдата, выросшего словно из-под земли, но тот сжимает и вторую руку.

— Что это значит? На помощь! На помощь! — кричит Бертгольд, вырываясь.

— Ну, зачем кричать? Ваша охрана, синьор, уже на том свете и, должно быть, ждёт вас там.

— Генрих, может, ты скажешь, что это значит? Генрих вплотную подходит к Бертгольду и шепчет ему что-то на ухо.

— А-а-а! — Кажется, что над плотиной прокатился волчий вой. Поняв, что его многие годы водили за нос, Бертгольд забывает об опасности и страхе; — он теперь действительно напоминает ощерившегося волка. Генрих поворачивается и медленно идёт вдоль плотины.

Секунду Бертгольд провожает его бессмысленным взглядом. Мысль о потере миллионов, на которые он собирался спокойно дожить свою грешную жизнь, словно парализует его. Но вдруг до его сознания доходит, что дело идёт уже не о деньгах, а его собственной жизни.

— А-а-а, — ещё раз исступлённо кричит Бертгольд и, рванувшись с нечеловеческой силой, выскальзывает из рук Ментарочи.

— Берегись! — предостерегающе кричит итальянец. Генрих оглядывается.

Прямо на него бежит озверевший Бертгольд, на ходу вынимая пистолет. Генрих поднимает свой, но в этот момент раздаётся выстрел.

Бертгольд по инерции делает два-три шага и падает, ударившись лицом о барьер плотины. Пуля гарибальдийца угодила ему в затылок.

— Куда вы теперь? — спрашивает Ментарочи, — когда Генрих уже сидит в машине.

— Домой! — широко улыбается Генрих. — Счастливо! Значит, вы без меня справитесь с отрядом Лемке и спасёте восставших на заводе?

— Вы не успеете доехать до гор, как они уже будут распевать с нами песни! Поезжайте спокойно, и спасибо вам за все!

Ментарочи и Генрих крепко пожимают друг другу руки, и машина, набирая скорость, мчится в сторону, противоположную Кастель ла Фонте.

Второго мая тысяча девятьсот сорок пятого года на кладбище в Сен-Реми вошёл молодой человек в светло-сером костюме, с траурной повязкой на рукаве и с букетом роз в руках.

Кладбищенский сторож, мастеривший возле своего домика игрушку для внука, с любопытством проводил его взглядом. Он знал в лицо всех жителей Сен-Реми, а этого молодого человека видел впервые. Время от времени, отрываясь от работы, он поглядывал в сторону двух могил, окружённых одной оградой, к которым направился незнакомец. Он сидел на маленькой скамеечке совсем неподвижно, лишь изредка наклонялся и заботливо поправлял цветы на ближайшем к нему могильном холмике.

— Горе! Всем горе, и молодым, и старым, оставила после себя война! — грустно пробормотал старик и в сердцах принялся долбить дерево.

Приход нового посетителя опять оторвал сторожа от работы. Это тоже был юноша, но сторож, очевидно, хорошо знал его. Поздоровавшись, он тут же доверительно сообщил:

— Возле ваших могил кто-то сидит. Не местный, я вижу его впервые.

Юноша быстро направился к той же ограде, где сидел незнакомец. Ещё издали он увидел тёмно-русые волосы, которые словно расчёсывал ветер, и немного склонённую вперёд фигуру.

— Простите, мсье, — начал юноша и вдруг умолк. — Ой, это вы?!

— Бонжур, — тихо произнёс Генрих, пожимая руку брата Моники. Он видел его второй раз в жизни, но эти глаза, глаза Моники, были такими знакомыми, такими родными, что Генриху не надо было спрашивать, с кем он разговаривает.

— Мама умерла совсем недавно… Она так часто вспоминала вас…

— Не надо говорить об этом, Жан! — Генрих поднялся. На его глазах дрожали слезы. — Передайте привет всем знакомым, и особенно — Франсуа.

— Спасибо, он тоже вас помнит.

— А как чувствует себя Людвина Декок? Жан нахмурился.

— Её убили, — коротко ответил он и отвернулся.

— Анрэ Ренар, надеюсь, жив? Вы с ним встречаетесь?

— Он недавно был здесь, но сейчас в Париже.

— Когда будете писать, обязательно передайте от меня самые искренние пожелания.

— Он очень обрадуется, когда узнает, что я видел вас, и будет огорчён, что это произошло не с ним…

Наступила неловкая пауза. У обоих на губах было одно имя, но они боялись произнести его, взволнованные упоминаниями и встречей.

— Прощайте, Жан! — не выдержал напряжения Генрих. Он чувствовал, что к горлу подкатывает тугой комок. Берегите её могилу. Это тот клочок земли, к которому всегда будут стремиться мои мысли. Генрих наклонил голову и быстро пошёл к выходу.

ЭПИЛОГ

Какая же чудесная была весна!

Она пьянила, как вино, она возбуждала, как радость, она роднила людей, как роднит счастье.

Четыре года люди боялись неба, с которого со свистом и воем низвергалась смерть. Четыре года люди с болью разворачивали газеты, ведь даже победы приносили новые утраты. Тревожно открывали наглухо занавешенные на ночь окна. Со страхом разворачивали треугольнички фронтовых конвертов. Осторожно спрашивали друг друга об общих знакомых и друзьях. Ибо всюду, везде можно было услышать страшное и неумолимое слово: смерть.

И вот впервые за эти долгие годы люди убедились, что небо снова на диво чистое, что по нему уже не плывут уродливые, украшенные крестами корабли смерти. А пьянящий майский воздух, врывающийся в широко распахнутые окна, не приносит с собой смрада пожарищ. И люди, дышали полной грудью, упиваясь воздухом, который словно вобрал в себя и сияние солнца, и жизнерадостность весны, и счастье бытия.

На улицах здоровались совсем незнакомые люди. А если случайно встречались двое друзей и бросались друг другу в объятия со словом «жив!»— прохожие останавливались, чтобы нарадоваться вместе с ними.

И у всех если не на губах, то в сердце, во всём существе жило одно, такое прекрасное и одинаково радостное для всех слово — МИР!

О, теперь люди стали ценить его! Теперь де было слова дороже, чем это. Ибо все знали: война — это смерть, мир — это жизнь!

Молодой офицер в форме капитана Советской Армии, шедший по московским улицам, ничем не отличался от молодых офицеров, попадавшихся ему навстречу. Так же счастливо и возбуждённо сияли его глаза, так же охотно складывались в улыбку губы. Может быть, только чересчур восторженно осматривал он все вокруг и особенно пристально вглядывался в лица встречных, словно в каждом прохожем хотел узнать знакомого.

Возле одного из домов капитан остановился и несколько раз перечитал табличку, прибитую у входа. Одёрнув и без того хорошо пригнанный мундир, капитан вошёл в дом и по лестнице поднялся на третий этаж. Вот и знакомая, обитая дерматином дверь. Капитан тихонько постучал.

Услышав неразборчивый возглас, офицер заколебался. Что это — разрешение войти или просьба подождать? Но он был не в силах больше сдерживать себя и наобум открыл дверь.

Ослепительный солнечный свет, заливающий просторный кабинет, бьёт прямо в глаза, и капитан не сразу может разглядеть, кто сидит за столом. Он скорее догадывается, чем узнает: да, это тот, к кому он шёл.

— Разрешите доложить: капитан Гончаренко, выполнив задание, прибыл в ваше распоряжение.

Полковник Титов выходит из-за стола и, игнорируя положенную по уставу форму приветствия, трижды целует офицера, целует, как отец сына после долгой разлуки.