Теперь подчас меня тянет взглянуть на свое собственное прошлое, и тогда внутренний голос предостерегает меня: "Не надо смотреть назад!" Но я не могу, я не хочу не видеть прошлое, хотя вспоминать о нем вовсе не так уж весело, а порой и просто мучительно. Меня тянет вновь и вновь возвратиться мысленно в те годы, увидеть что-то не замеченное тогда, попять ранее не понятное. Возможно это - моя несбывшаяся мечта, мое неотступное желание попять, почему такие прекрасные чувства, как любовь, страсть, нежность превращаются в неприятие, тоску, ненависть... Мое прошлое живет во мне, оно было со мной всегда, когда я старался осмыслить самые сложные явления современности. Порой ошибаясь, я думал, что жизнь вообще всего лишь бесконечная цепь воспоминаний, и все будет прекрасно, если мне не придется стать свидетелем печальных драматических событий... Но, к сожалению, я видел их в переизбытке, и, как человек, рука которого коснулась огня, вздрогнув, пробуждается от сна, я каждый раз пробуждался для воспоминаний, возвращаясь мыслью к давнишним событиям, обычным, повседневным, заурядным...

ИТАК, РАССКАЗ О ТОМ, КАК СЫНОК ЯГУТ-ХАНУМ

С ГЛАЗАМИ-ВИШЕНКАМИ СТОЛКНУЛСЯ С ЭТОЙ

СОВСЕМ ОБЫЧНОЙ ЖИЗНЬЮ

Я припоминаю дом в полтора этажа с бирюзового цвета стенами. Мы занимали в нем две небольшие комнаты. На бирюзовых перилах просторной, вдоль всего дома тянувшейся веранды стояли цветочные горшки, в них росли красные и белые гвоздики; они были первыми цветами, которые я увидел, моим первым соприкосновением с красотой природы, и, может, потому гвоздика па всю жизнь осталась любимым моим цветком.

У нас была служанка Марал, хорошенькая, веселая девушка лет шестнадцати, я был привязан к ней едва ли не больше, чем к матери. И вот как-то утром пришел мужчина в лохматой папахе, в чарыках, в залатанной старой чохе и увел нашу Марал. Я все ждал, ждал, но Марал не возвращалась. Я часто плакал, капризничал, я отец с матерью говорили: пришел нищий и забрал Марал. Это была первая боль, причиненная мне разлукой, и боль эта долго терзала мне сердце.

Когда я немного подрос, я узнал, что "нищий", который увел Марал, был ее отцом, и то, что отец с матерью назвали отца Марал "нищим", больно задело меня.

... Негромко напевая, мама шила на машинке или готовила обед, а я сидел на полу, застеленном ковром, и играл. Еще мама читала книжки, в которых нарисованы были богатыри с мечами, верхом на скакунах, или болтала с соседкой тетей Бегим. Тетя Бегим была деликатная, тонкая женщина, худощавая, с ерными, как смоль, волосами, вся увешанная золотыми украшениями, будто собиралась на свадьбу.

Тетя Бегим и ее муж дядя Дашдамир в молодости прислуживали во дворце Хан-кызы Натаван, а потом вместе оттуда сбежали. А сбежали потому, что Хан-кызы, очень любившая Бегим, вознамерилась выдать ее за одного из бекских сыновей, а Бегим влюбилась в Дашдамира - толстого и краснолицего владельца бакалейной лавки. Только тогда он не был ни толстым, ни краснолицым и не имел лавки. С помощью деда моего Байрама Дашдамир стал урядником в Шуше, надел сапоги, фуражку, прицепил погоны и шашку. А потом, скопив денег, открыл свою торговлю.

У них был сын года на два старше меня, но ребенок был больной, слабоумный. Когда я приходил, чтобы поиграть с ним, он смотрел в пустоту куда-то мимо меня и бормотал непонятное. Сестренка моя Махтаб боялась этого мальчика, а я не боялся. Тетя Бегим говорила с сыном так, будто он был нормальным ребенком. "Будь умницей, Фазиль, не шали", - говорила она ему спокойным ласковым голосом.

Одевали его всегда опрятно, чисто, а дядя Дашдамир каждый день приносил сыну гостинцы - конфеты и шекер-чурек. Я подолгу стоял, наблюдая, как Фазиль играет сам с собой, а он, не замечая меня, поворачивал во все стороны какой-нибудь флакончик из-под духов и бормотал: "Коробочка... коробочка..." Если мальчик заболевал, отец и мать теряли покой, сбивались с ног, в хлопотах ночи напролет просиживали у его постели. И наверное потому, что отец с матерью любили его, как нормального, разумного ребенка, мне было его особенно жалко. Такова была моя первая встреча с трагедией. Пока мы снимали две комнаты в бирюзовом доме, отец строил на окраине города большой двухэтажный дом. И мать, накинув чадру, водила нас с сестренкой смотреть будущий дом. Отец с воодушевлением объяснял ей, как будут расположены комнаты, где будет кухня. Откинув с лица чадру, мама с довольным видом рассматривала почти достроенный дом и большой сад, засаженный цветами и фруктовыми деревьями. Ей хотелось, чтобы веранда была широкая, окна большие... А мы с сестренкой носились по саду, радуясь тому, как с шумом вспархивают с веток вспугнутые нами птицы, как весело трещит в саду сорока. Там, где мы снимали две комнаты, был тесный полутемный дворик, и здесь мы, вырвавшись на простор, восторженно вопили, гоняясь за бабочками под ярко-голубым небом. Была весна, у молодых деревцев только что вылупились листочки, только что поднялась первая трава, и я ликовал, впервые ощущая великолепие природы и радость общения с ней. И когда мы вернулись домой, я испытал глубокое огорчение. Все в этом доме казалось мне теперь таким же темным и тесным, как маленький мрачный дворик. Было неприятно смотреть на тетю Бегим, которая шила что-то, сидя па тюфячке, слушать бормотание Фазиля, видеть его пустые глаза - мне без всякой причины хотелось плакать. Меня раздражал вид отца с зеленым карандашом в руке, сосредоточенно подсчитывающего доходы и расходы и делавшего аккуратные пометки в маленькой тетрадочке. Забившись в угол, я тосковал по молодому саду, по ярко-голубому небу, по весело порхающим птичкам... Красочные картины эти проносились перед моим мысленным взором, как кадры немого кино. Я чувствовал, как свободны те птички и бабочки, ощущал, как они наслаждаются свободой, и впервые завидовал чужой свободе. Именно тогда и зародился в моей душе мой собственный, скрытый от других мир. Я становился все более замкнутым, подолгу оставаясь один со своими мечтами и грезами. Во мне зарождалась холодная враждебность к отцу с его неулыбчивым лицом, говорившему с мамой только о делах, и я тосковал по Марал, по ее заливистому хохоту, по ее шуткам... Комната казалась мне маленькой, душной. По ночам я видел страшные сны и часто плакал во сне.

КАК МЫ ПЕРЕЕХАЛИ В НОВЫЙ ДОМ

И КАК БЫЛИ РАЗВЕЯНЫ ПО ВЕТРУ

БУМАГИ ИЗ КАНЦЕЛЯРИИ

Когда половина нового дома была, наконец, отстроена, и мы переехали, это был для всех настоящий праздник. И мать, и отец, и мы с сестренкой нарядились во все новое. Мама надела золотые браслеты с бриллиантами, золотое наплечное ожерелье, золотой пояс с огромным, в человеческий глаз, сапфиром, на ногах у нее были лакированные туфли на высоких каблуках - и без того красивая, она сейчас была необыкновенно хороша. В ее светлых прекрасных глазах светилась радость и одного этого достаточно было, чтоб сделать меня счастливым - я ликовал, когда видел маму веселой и довольной. Отец, всегда такой деловой, немногословный, сегодня тоже смеялся, с удовольствием слушал, как мама расхваливает дом, шутил с мастерами-армянами, что-то весело говорил им по-армянски, а те смеялись и оживленно болтали. (Отец. знал по-армянски, рядом с селом, в котором ом вырос, было армянское село).

И вдруг среди этого веселья и ликования мы увидели, что люди с криком бегут к канцелярии уездного начальника, находившейся неподалеку от нашего нового дома.

Все умолкли, глядя на бегущих людей. Мы видели, как толпа ввалилась в канцелярию. Потом случилось что-то уж совсем непонятное - из окон и дверей канцелярии полетели на улицу кипы бумаг: покружившись в воздухе, бумаги падали на землю. Потом из канцелярии стали выходить чиновники, на ходу срывая с. себя погоны.

- Что ж это такое? - удивленно спросила мама.

Ничего не ответив ей, папа сбежал по лестнице и быстро пошел туда, где собралась толпа. За ним устремились работавшие у нас армяне. Какой-то мужчина влез на табуретку - ее принесли из канцелярии - и стал говорить, размахивая руками. Толпа заколыхалась... "Урра-а-а!" кричали люди. В воздухе летали бумажки, их все выкидывали и выкидывали...