- Да сохранит нас Господь на долгие годы! За моего покойного сыночка Беньямина! - И снова слезы.

Тут и я не выдерживаю и начинаю плакать о годовалом братике, которого никогда не видела.

Мама смотрит на меня сквозь слезы, шумно вздыхает и утирает нос. Свечи получаются все толще.

Покойные родственники, близкие и дальние, являются как на званый вечер. Над каждым мама проливает слезинку, каждому желает спасения. Я уже не разбираю имен. Будто брожу по чужому кладбищу. Передо мной только надгробия, только натянутые фитили. Меня берет страх: сколько покойников лежат здесь, вплетенных в мамины фитили!

А мы, живые, тоже сгорим, как души усопших?

Наконец - какая радость! - служитель забирает свечи и уносит их в синагогу.

Я устала и иду спать.

На другое утро нас расталкивают чуть свет, дают немного подкрепиться перед постом и велят еще раз произнести благословение.

Мы выискиваем, какое бы доброе дело совершить. Братья просят друг у друга прошения.

- Абрашка! Ты на меня не сердишься? - бросаюсь и я к брату. Ведь я не всегда делала то, что он хотел.

Мама пошла к соседу по двору, с которым она поссорилась, и просит прощения у него.

Братья переодеваются, чтобы идти в синагогу. Они почти не разговаривают и даже не толкаются, их словно гложет тревога.

Они дожидаются, когда мама закончит благословение над свечами, и подходят сначала к отцу, потом к ней пожелать счастья в новом году.

Родители возлагают руки на их склоненные головы и благословляют. Даже старшие братья смиренно, как малые дети, подходят под благословение. Я самая младшая и подхожу последней.

Папа, опустив веки, прикасается к моей голове, и я заливаюсь слезами. Еле слышу слова молитвы, которые он выговаривает чуть охрипшим голосом.

Мне кажется, что я горю на огне самой большой из маминых свечей. И выхожу очищенной из-под жаркого кольца отцовских рук, сияющих, впитавших столько слез и молитв, добрых белых рук.

Скорее нырнуть под нежные мамины ладони.

Рядом с ней спокойнее. Ее слезы мне понятнее. Я слушаю ее простые, идущие от сердца молитвы. Не хочется отрываться от ее рук, и правда, как только смолкает горячий шепот над моей головой, мне становится холодно.

Пора в синагогу!

Папа подходит к маме и подставляет ей руку.

- С праздником!

- С праздником! - отвечает она, потупив глаза.

Дома остаюсь я одна. Благоговейно, жарко горят свечи. Усаживаюсь рядом с ними читать покаянные молитвы.

Во мне еще звучит папин голос. С каждым новым "грешен" я ударяю себя в грудь.

Страшно - наверняка у меня больше грехов, чем перечислено в молитвеннике.

Голова пылает.

Буквы вытягиваются, встают.

И вот уже перед моими глазами мерцает Иерусалим. Я стараюсь удержать его, крепко, обеими руками сжимаю тяжелую книгу.

Взываю к Господу и сижу прижавшись к стенке до тех пор, пока не кончаются все мои просьбы.

Пришли из синагоги дети. Дом пустой, пустой стол, только сияет щемящей белизной скатерть под коптящими свечами. Мы не знаем куда себя деть и наконец идем спать.

Когда на другое утро я просыпаюсь, все давно ушли в синагогу. Опять я осталась одна.

Перебираю в уме все, что я должна сделать, умываюсь, чуть смочив в воде кончики пальцев, и, даже не почистив зубы, снова сажусь за молитвы.

Заходят школьные подружки-нееврейки, чтобы рассказать мне, что объясняли сегодня на уроках, но я не сдвинусь с места, пока не кончу молиться.

Теперь бегом к дедушке. Он старый, больной и тоже сидит дома один. Бобруйский раввин (дедушка - его ученик) велел ему не поститься. Он должен каждый час выпивать ложку молока, вот я и иду дать ему эту каплю.

Дедушка молится. На меня он даже не смотрит и только тихо всхлипывает. Ложечка трясется у меня в руке, молоко течет по пальцам.

Дедушкины слезы капают в ложку, смешиваются с молоком. Чуть омочив блеклые губы, он рыдает еще сильнее. С сокрушенным сердцем я иду домой.

- Башутка, поди съешь чего-нибудь! У тебя уж, верно, живот подвело от голода! - Саша уговаривает меня перекусить с ней на кухне холодным цыпленком.

Я злюсь на себя за то, что не пощусь целый день. Каждый год умоляю маму, чтобы она мне это позволила. Не хочу я есть, после того как видела дедушкины слезы, видела, каким бледным и истощенным приходит папа. Он зашел из синагоги чуточку отдохнуть. Белые губы, белый кафтан, белые туфли, вид сохрани Боже! - как у покойника. Мне кажется, это душа его стала чистой-чистой и просвечивает сквозь одежду. И я принимаюсь за молитву с новой силой.

Мне бы хоть немножечко папиного благочестия!

Мама не выходит из синагоги весь день. Перед "Мусафом" я иду ее проведать. Кантор не поет. На мужской половине свободно. Многие пошли домой отдохнуть, другие сидят на скамьях, углубившись в молитвенник. [Мусаф одна из праздничных служб.]

Во дворе синагоги играют мальчишки, один жует яблоко, другой медовый коржик.

На балконе, у женщин, все иначе, повсюду приглушенный плач. Во всех углах кто-нибудь стонет и горюет.

Со всех сторон раздается:

- Боже вечный и всемогущий!

Мама плачет молча. Сквозь запотевшие очки почти не видно букв в молитвеннике.

Я стою поодаль и жду. Наконец мама вздыхает, поднимает заплаканное лицо и кивает мне - будто говорит, что с ней все хорошо, хотя по щекам снова текут слёзы. Подхожу поближе. Мне неловко: кругом столько взрослых женщин, и все плачут.

На счастье, появляется кантор в белом кафтане и белой ермолке. Где-то в рядах длинных свечей две наши. Вот они - горят вместе с другими по обе стороны ковчега.

Синагога вдруг оживляется. Наполняется людьми, звуками, теплыми волнами. Все толпятся вокруг священника, раздвигается тяжелая завеса. Мгновенная тишина - не застыл ли сам воздух? Слышен только шелест молитвенных покрывал. Мужчины устремляются к ковчегу. Оттуда бережно, как оживших сказочных принцесс, выносят сияющие свитки Торы. На их чехлах из белого или гранатового бархата блистают шитые золотом или серебром звезды Давида. Короткие серебряные рукоятки с чеканкой или перламутровой инкрустацией украшены колокольчиками и коронами.

От свитков разливается свет. Все тянутся к ним. Мужчины обращают к ним лица. Увидеть хоть краем глаза, послать издали поцелуй... а они, прекрасные, божественные свитки, возвышаются над головами, над вытянутыми руками и медленно плывут через всю синагогу.

У меня нет сил устоять за барьером женской галереи. Так и хочется спрыгнуть, упасть посреди священных свитков Торы или хотя бы приблизиться к ним, к их трепетному свету, хотя бы коснуться их, припасть губами к лучистому ореолу... Но свитки уже уносят в ковчег. Закрывается бархатная завеса. И снова перед глазами темно.

Чтобы заглушить грусть, все принимаются громко молиться.

Я не отрываясь гляжу на мужскую половину: там стоит молитвенный гул, белыми крыльями взлетают концы талесов.

Только кое-где мелькнет то нос, то глаз. Над склоненными головами волнами колышутся черные полоски талесов.

Вот одно покрывало испустило и приглушило вздох. В синагоге темнеет. Талесы кланяются, колышутся, приподнимаются, поворачиваются во все стороны. Они шепчут, молят, взывают.

Вдруг у меня подкашиваются ноги. Все талесы дрогнули и, как тяжелые мешки, рухнули на пол. Там и тут выглядывает белый шелковый носок. Голоса словно исходят из-под земли. Покрывала раскачиваются, словно под ними плот с пробоиной, который вот-вот поглотит бурное море.

Кантора почти не слышно, его заглушают хриплые голоса. Призывают, умоляют - да разверзнутся своды! Воздетые руки, дрожащие свечи. Сейчас, сейчас, сейчас раздвинутся стены и пропустят пророка Илию.

Мужчины рыдают как дети. Я больше не могу, я заливаюсь слезами и прихожу в себя, только когда вижу блеснувший из-под опущенного талеса живой заплаканный глаз и слышу пробегающий по рядам шепот:

- С праздником! С праздником!