Я, понятно, чуть не лопнул от благодарности за такое доверие! А он свое:

- Думаешь, может, и согласится? Я кольца как раз купил...

- Кого?

- На свадьбу кольца купил. На свадьбу обязательно нужно! - вытаскивает из кармана два колечка и протягивает мне на ладони.

А я не бью его! Гляжу на колечки! Их в киоске "союзпечать" продают по сорок копеек за штуку. И ведь можете представить! Пронял он меня этими колечками. Ведь никакими доводами интеллекта ни за какие коврижки никакой оратор не уговорил бы меня отдать сестру единоутробную замуж за дурака. А посмотрел он мне в глаза: казни или милуй - снесу безропотно!.. То есть не то чтобы я сразу так и согласился - я посочувствовал.

Вот сижу я как-то на диване, перечитываю в пятый раз "Вий", Юлька пол моет. И вдруг что-то мне не по себе сделалось: смотрю, а у нее на безымянном пальце кольцо. И хочу спросить: откуда? А не могу. Как будто вата в горле воздуху не хватает. Но все ж спросил.

- Где?

- На пальце.

Она даже смутилась и покраснела - в точности как Толька краснеет! Потом отвернулась, опустила руку в таз, и вижу: плачет! И так-то мне нехорошо стало. Вскочил, выбежал на улицу да по переулку в гору, в лес... Потом, вечером, Юлька уверила меня, что ничего такого, что оправдало бы мое скакание по лесу, нет и не было, шутка, и ничего больше! Ничего дальше духовной сферы, конечно, не пошло, и "как это можно"! я, признаться, обрадовался. Что бы ни говорили, а все-таки живем-то из-под того, "что люди скажут". И все же теперь мне кажется, что... пусть не сразу, а года через два-три могло бы случиться! То есть что он... выздоровел бы!

С отцом его мы вроде приятелей: осенью на охоту ходим вместе, по орехи, в тайгу, вообще. Я, бывает, иногда "посидеть" захожу к нему. Вот поднимаюсь к ним по ступенькам в сени - и странный такой звук из квартиры: чистый, знакомый, и не поймешь что... Открываю дверь - елки-моталки! На одном стуле Толька с гитарой на колене, на другом - ноты! У меня самого руки, как говорится, только задницу чесать, то есть ни на одном инструменте ни в зуб ногой, и вообще, считаю способность к этому за особый дар сверхъестественного, а тут - Толик! Я аж растерялся! Он тоже испугался.

- Я это так... - а сам ноты складывает - и за спину.

- Где отец?

Оказалось, с матерью к соседям ушли. Вроде бы и мне тоже здесь особенно-то делать нечего - а стою! Хоть ты тресни! Он тоже молчит, не шевелится.

- Сыграй, - говорю, - Толя.

Стесняется, аж скрючило его, беднягу. Но уговорил, да и не трудно уговорить-то его. Опять ноты примостил, пальцами по струнам: щип-щип. Боже ты мой! Ну, по радио, по телевизору-то ведь каждый день ее слышишь и наверное уж не в таком исполнении! А тут щипнет - и в горле что-то зацепит, потянет - аж в слезы. И что самое невероятное: по нотам! Ну, конечно, и я: и "до", и "ре", и "ми-фа-соль" - где, на какой полоске, знаю, в школе проходили, да пока ее высчитаешь, и еще на грифе надо найти, да прижать-то ни раньше, ни позже! Так ведь я-то и не Толик! Сыграл он штук пять-шесть, и все такие грустные: точно не за струны, подлец, щипит, а мою-то душу выматывает. И это даже меня как-то слегка перевернуло: как-то вообще человека зауважал. А он видит, что нравится, воссиял, бедняга, чуть не плачет.

- Я, - говорит, - ей на день рождения это сыграю?

- Сыграй, - говорю, - конечно, сыграй! Откудова, - говорю, - это ты так насобачился?

- Дима, - говорит, - научил. За немецкий штык.

Ах же ты, Димка!

...Но все кончилось так, как и должно было кончиться, так, как мы все хотели, то есть благополучно. Очень благополучно.

Иду я как-то с работы - мамка навстречу чуть ли не вприпрыжку бежит.

- На-ка, Федор, скорей! - сует пятерку. - Водки возьми! Юлькин приехал... Извиняется: дураком, говорит, был! На Катьку не наглядится.

Я как-то даже не сразу сообразил: кто это "Юлькин", хоть уже ожидали и поговаривали об этом. Но быстро усек, деньги в зубы - и в магазин.

Новый муж мне понравился: здоровый парень, простой, остроумный. Женщины не пьют, так мы вдвоем пузырь уговорили, а потом и до настойки добрались, и все это за разговором о "случаях", о драках, а вскользь и о прочем.

Толику, наверное, как-то сказали, чтобы не приходил, да, наверное, и не только это. Вечером Катюшка, конечно, в каприз:

- Папи кочу! Кочу папи!

Ей:

- Катюшенька, вот же твой папа!

А она рот квадратом:

- Тому папи кочу! Папи Толи! Кьде папа?! - плачет в три ручья, ножонками топает.

Новый муж засомневался было - и даже спросил.

- Ай, да господи, дурачок тут один привязался, играет с ней, вот она его "папой" и окрестила!

- Нет, законно! И забавный: ходит по городу, машинам честь отдает,съехидничал я, и стаканом об стакан.

Юлька Катюшку наконец все-таки уколотила, сидит счастливая, с нас глаз не сводит. Мамка рада-радешенька: то в кухню, то к столу бегает - самый что ни есть рассемейный праздник! Да и в самом деле, в кои-то веки! А то все как будто из касты "неприкасаемых" или какая там у них самая жиденькая каста?

Спать легли поздно. Я уж и засыпал, вдруг как шилом в бок - сирена! Вскакиваю - дома переполох. Сестра Катьку трясет. Мамка в одной рубашке мечется. Сирена под окном, аж уши закладывает! И:

- Работают все радиостанции Советского Союза! Время кончилось! Последний сигнал дается в ноль часов по московскому времени!

Лес

Льву Николаевичу Ш.

От крутой жены и неприятностей по работе Федоров убежал в лес. На скалистом хребте он выстроил шалаш и остался в нем жить. А у ручья под горой жил медведь, старый, несчастный, с больными зубами. Медведь хорошо знал Федорова, а Федоров очень хорошо знал медведя: они охотились на одном участке и... друг на друга. Гора, на которой они поселились, была самой пустынной в тайге, не было на ней ни птиц, ни зверей; только рябина росла да грибы "свиное ухо". Но Федоров не хотел уходить с горы, с нее открывался удивительный вид! Долгими часами и рано утром, и на закате дня глядел он на бесконечные горбатые увалы хребтов, на ручей внизу, на крутые склоны, осыпи, далекие озера - и обращался душой к прекрасному в мире, плакал...

Медведь же, напротив, очень хотел бы убежать из этого пустынного леса туда, куда глядят глаза: вглубь, в тайгу, но не мог этого сделать: там теперь жили его сильные сыновья, дочки и жена с молодым мужем. Вспомнив и представив свой "круг семьи", медведь только мычал да качал головой из стороны в сторону.

Постепенно, день за днем подошла глубокая осень и превратилась в студеную белую зиму. И так уж получилось, что, несмотря на бесконечные уловки Федорова и коварную хитрость медведя, они так и не погубили друг друга. Медведь долгими морозными ночами бродил около шалаша, трещал сучьями да по-щенячьи скулил. Он вспоминал свою теплую берлогу в узкой каменной пещере, вспоминал постель из мха с пихтовым лапником в изголовье - и мерз от этого еще больше. На ручье он так и не смог найти себе хоть чуть-чуть подходящее место, да и искал его плохо: ему сразу же показалось, что лучшее место для берлоги захватил Федоров! Он все ходил и ходил вокруг шалаша, все скулил, злился, тосковал... И так каждую ночь. И вот однажды он и сам не заметил, как ткнулся мордой в хвою на шалаше - ему показалось, что эта хвоя - хвоя его берлоги! Он все вдыхал и вдыхал этот родной кислый запах прелой пихты! В глазах от холода, голода и... счастья то вспыхивали, то угасали яркие продолговатые льдинки; они то росли и близились, то с тихим шуршащим звоном падали вниз, таяли...

Федоров за время одиночества выучился варить квас из рябины и для аппарата пожертвовал единственную кастрюлю и ружейный ствол. Растительная пища и отсутствие "стреляющего" оружия притупили в нем боевой пыл, и к тому же был он одинок, весел и поэтому добр, и как только услышал, что к нему скребутся, очень обрадовался; натыкаясь на стол, на скамью, подбежал к двери и отворил! На пороге стоял и робко смотрел на него медведь... сгорбленный, весь в снегу, с белыми от инея ресницами. В груди Федорова что-то ойкнуло, подбородок задрожал в мелкой судороге, и слезы подкатились к глазам.