Таким образом, поведение Химены не является неправильным из-за того, что, решив погубить Родриго, она не делает этого, поскольку она предпринимает все возможное, а удается ей добиться от правосудия короля только поединка, победа в котором ее достойного сочувствия возлюбленного заставляет Химену умолкнуть. Цинна и Эмилия не погрешают против правил, так и не погубив Августа, ибо раскрытие заговора отнимает у них эту возможность, а также потому, что их нужно было бы совершенно лишить человеческого облика, если бы столь неожиданное милосердие императора не уничтожило всю их ненависть к нему. Упускает ли что-нибудь Клеопатра, стремясь погубить Родогуну? Не все ли продумывает Фока, желая избавиться от Ираклия? А если бы Прусий остался хозяином положения, разве он не отправил бы Никомеда в Рим заложником, что для того было бы хуже смерти? Первым двум персонажам воздается кара за их собственные злодеяния: их же злодейские намерения, в которых они не раскаиваются, служат их погибели; последний же принужден признать свое коварство после того, как восстание народа и великодушие его второго сына, которого он хотел возвысить в ущерб Никомеду, расстраивают его планы.

Такое благоприятное истолкование мнения Аристотеля означает желание не опровергнуть его, но увидеть в четвертом виде трагедий, который он отвергает, новый вид, более прекрасный, чем три, рекомендуемые им, и который он без сомнения предпочел бы, будь тот ему известен. Так мы воздаем хвалу нашему веку, нисколько не умаляя авторитет философа.[...]

По всей видимости, то, что говорил Аристотель о разной степени совершенства трагедий, было полностью справедливым в его эпоху и для его соотечественников, - я в этом нисколько не сомневаюсь, но я не могу не заявить, что вкус нашего века отличен от вкуса его эпохи в том, что касается предпочтения одного вида трагедий другому, и, во всяком случае, утверждаю, что весьма нравившееся афинянам не нравится до такой же степени нашим французам. Я не нахожу другого способа оправдать мои сомнения и одновременно сохранить почтение, коего заслуживает все то, что Аристотель написал о поэтике.

Прежде чем перейти к следующей теме, остановимся на его мнении относительно двух вопросов, касающихся сюжетов трагедий, где участвуют близкие люди: во-первых, может ли поэт их измышлять, во-вторых, может ли он что-либо менять в тех, которые черпает из истории или из предания.

Что касается первого вопроса, то несомненно, что древние весьма сковывали себя, ограничивая все свои трагедии кругом немногих семейств, ибо в немногих семействах имели место трагические события; это заставило Аристотеля сказать, что сюжеты они находили случайно, а не путем искусства. Мне кажется, я уже говорил об этом в другом рассуждении. Между тем возникает впечатление, что он предоставляет поэтам всю власть следующими словами: _они должны как следует пользоваться преданием или изобретать сами_. Эти слова разрешили бы вопрос, если бы не были слишком общими...

...предание и история так переплетены в древности, что мы из опасения неверно разделить их, предоставляем им равное право на нашей сцене. Достаточно того, что мы не вымышляем ничего такого, что само по себе совершенно неправдоподобно, но изображаем то, что, будучи вымышлено уже давно, хорошо знакомо зрителю и не может его неприятно поразить на сцене.

Все "Метаморфозы" Овидия явно вымышлены; в них можно черпать сюжеты трагедий, но нельзя измышлять по их образцу, разве что эпизоды такого же качества: основание этому находим в том, что хотя мы и не должны изобретать ничего неправдоподобного, а мифологические сюжеты вроде историй Андромеды и Фаэтона как раз таковы, однако придумывать эпизоды - значит не столько вымышлять, сколько добавлять к тому, что уже вымышлено; и эти эпизоды обретают некоторое правдоподобие в связи с основным действием, позволяя сказать, что коль скоро это могло случиться, стало быть, могло случиться именно так, как описал поэт.

Такие эпизоды, однако, не годятся в трагедиях на исторический или полностью вымышленный сюжет, ибо им не хватало бы связи с основным действием и они были бы менее правдоподобны, чем оно. Появление Венеры и Эола было благосклонно принято в Андромеде, но если бы я заставил Юпитера спуститься с небес, чтобы примирить Никомеда с отцом, или Меркурия, чтобы раскрыть Августу заговор Цинны, я вызвал бы возмущение всей публики и эти чудеса уничтожили бы все то доверие, которое им внушили остальные события. Развязки при посредстве богов, появляющихся на машине, весьма часты у греков в их трагедиях, которые кажутся историческими и за этим исключением правдоподобными: поэтому Аристотель не осуждает полностью такие развязки, но лишь предпочитает им те, что вытекают из сюжета. Не знаю, что думали по поводу чудесных развязок афиняне, их судьи, но два только что приведенных мной примера достаточно определенно доказывают, что нам следовало бы остерегаться подражать им в этой вольности. Мне скажут, что подобные чудесные явления не могут нам понравиться, ибо нам заведомо известна их искусственность, а также потому, что они противны нашей религии, тогда как греки воспринимали их по-другому. Я согласен, что следует сообразовываться с нравами зрителей, а в еще большей степени с их верованиями; но согласитесь, что мы не меньше верим в явления ангелов и святых, нежели древние верили в явления их Аполлона и Меркурия: и тем не менее, что сказали бы зрители, если бы с целью разрешить соперничество Ираклия и Марциана после смерти Фоки я воспользовался бы ангелом? Действующие лица этой драматической поэмы христиане, и появление в ней ангела было бы столь же оправдано, как появление языческих богов в трагедиях древних греков, однако оно неминуемо сделало бы ее смешной, и достаточно крупицы здравого смысла, чтобы согласиться с этим.[...}

Следующий вопрос - позволительно ли изменять что-либо в сюжетах, взятых из истории или предания, - кажется решенным Аристотелем, который высказывается в достаточно определенных выражениях, что _"не следует ни в чем изменять полученные сюжеты, и Клитемнестра должна быть убита не кем иным, как Орестом, а Эрифила не кем иным, как Алкмеоном"_. Это положение, однако, можно несколько видоизменить и смягчить. Не подлежит сомнению, что обстоятельства того или иного события или, если угодно, способы его изображения находятся в нашей власти. История часто не описывает эти обстоятельства или сообщает о них так мало, что возникает необходимость дополнить ее, чтобы насытить драматическую поэму, и, видимо, можно даже предположить, что память зрителей, когда-то читавших обо всех этих событиях, не сохранила их так крепко, чтобы они заметили все допущенные нами изменения и обвинили нас в обмане, что они не преминули бы сделать, если бы увидели, что мы изменили основное событие. Такая подмена послужила бы причиной их полного недоверия ко всем остальным событиям, тогда как зрители, напротив, легко верят в последние, когда видят, что они ведут к той подлинной развязке, которая им известна и когда-то со страниц книги произвела на них более сильное впечатление. [...]