И хлеб стал действующим лицом мистерии.

Я - хлеб. У меня есть душа.

Я - хлеб. И мне больно бывает.

С березы листва опадает, шурша,

А хлеб каждый день оживает.

Я слышу осколков удушливый свист.

Я - ломтик, прозрачен и тонок.

И держит меня на ладони, как лист,

Голодный блокадный ребенок.

Я - хлеб. У меня есть душа.

Хотя я тонюсенький ломтик,

Ко мне приближается еле дыша

Голодный ребяческий ротик.

Большие глаза. Цвет лица восковой.

С трудом поднимает ручонку.

Я - хлеб. И пока я живой,

Не дам умереть я ребенку!

Я - хлеб. Я - живой. Не горю я в огне.

Я ваш, я ржаной, самый близкий.

И тянутся детские губы ко мне,

Как будто к груди материнской.

Я - хлеб.

У меня есть душа.

Я хлеб...

Хлеб не ушел, не покинул дом, только превратился в тоненький ломтик, прозрачный, как кленовый листок. Опять опавший листок! Ломтик лежал на Таниной ладони. Не просто хлеб - блокадный паек. И Таня начала отщипывать и есть, как никто из вас, слава Богу, никогда не ел хлеб.

Она повернулась к нам и преподала жестокий блокадный урок.

- Вы знаете, как едят блокадный хлеб? Нет? Я раньше тоже не знала... Я научу вас. Надо положить пайку на ладонь и отломить крохотный кусочек. И долго-долго жевать его, глядя на оставшийся хлеб. И снова отломить. И снова жевать. Надо как можно дольше есть этот крохотный кусочек. А когда весь хлеб будет съеден, подушечками пальцев соберите на середину ладони крошки и прильните к ним губами, словно хотите поцеловать их... Чтобы ни одна крошечка не пропала... ни одна крошечка.

Таня замерла, разглядывая пустую ладошку, словно пытливо проверяла: не осталось ли крошечки. А потом, как бы не своим, неживым голосом прочла новую строку из страшного дневника: "Дядя Вася умер 13 апреля в 2 часа ночи 1942 года... Дядя Леша 10 мая в 4 часа дня 1942 года..."

Во второй фразе она пропустила слово "умер". Видимо, это слово было ей не под силу. А потом она запела, как в мирное время, только потише. Она вообще любила петь, потому что когда поешь, перестаешь заикаться, а Таня заикалась...

Жура-жура-журавель,

Журавель-журавлик.

Растопил снега апрель,

И плывет кораблик.

Поднят нос у корабля,

Паруса в порядке.

А у журы-журавля

Крылья из тетрадки.

Затерялся он во мгле,

Далеко от школы,

Вместо перьев на крыле

Вечные глаголы.

За окном завыли сирены. Таня замолкла. А мои спутники не сразу поняли, в чем дело.

- "Скорая помощь", - вздохнул Пьеро.

- Может быть, пожарные проехали? - заметил Арлекин.

Но "пожарные проехали", а сирена продолжала надсадно звучать рядом.

И тут загрохотало, зазвенели стекла. Это ударили зенитные орудия.

- Может быть, салют? - дрожащим голосом произнес Пьеро, и я понял, что мальчик сам себя пытается обмануть, вернее, ввести в заблуждение свой страх.

Раздался оглушительный треск. Стены вздрогнули, дом тряхнуло. Люстра закачалась, как при землетрясении. По потолку, как молния, пробежала кривая трещина. Упала штукатурка. Мои спутники забились в угол. Замерли.

- Штукатурка не страшно, - предупредила Таня, - когда летят осколки стекла - опасней.

Она была опытней двух моих спутников.

- Я думаю, бомба попала в Неву. Дома не пострадали, иначе был бы пожар.

Все происходящее действовало на нас по-разному. Таня держалась спокойно: человек ко всему привыкает, даже к бомбежке. Пьеро и Арлекин молча жались друг к другу - поняли, наконец, что происходит, - и постарались оставаться артистами в спектакле. Я же был напряжен до предела. Я знал, что значит грохот стрельбы и чем может обернуться взрыв бомбы. Все это я усвоил давно, но успел позабыть. Однако есть такие страницы в памяти, которые оживают мгновенно и отдаются болью. У меня похолодело на сердце. И когда грохот утих, я сам себе прошептал: "Кажется, пронесло".

Таня посмотрела на Арлекина и в первый раз улыбнулась:

- Ты откуда такой смешной? Ты всегда смеешься? Даже когда больно, улыбаешься?

- Я - Арлекин, - буркнул мой дружок. - А если тебе не нравится улыбаться, то посмотри на моего друга.

Таня тут же перевела взгляд на Пьеро. И снова улыбнулась.

- А ты похож на нашего учителя рисования. Он тоже всегда мрачный. Никто не видел его улыбающимся. - А потом Таня перестала улыбаться и спросила: - Ты голодный? Голодные тоже мрачные.

Пьеро покачал головой и отвернулся.

Снова послышался грохот. Словно над городом в своей колеснице с квадригой коней мчался Аполлон. Красота спешила спасать мир. Не поздно ли?

Есть такой театральный закон: если в первом акте на сцене появляется ружье, позднее оно обязательно должно выстрелить. И если в начале спектакля Арлекин вырвал лист из тетради, сложил бумажного журавлика и взмахом руки запустил его, то Журавлик обязательно появится. Самым неожиданным образом, при самых странных обстоятельствах.

Так в ледяной, покрытой инеем блокадной комнате появился бумажный Журавлик. Он сделал круг и шурша, как опавший листок, опустился к ногам Тани Савичевой.

Девочка вздрогнула. Но увидев Журавлика, успокоилась, не удивилась.

- Журавлик? Как ты сюда попал, Журавлик?

- Я услышал, что тебе приходится трудно, вот и прилетел.

- Тебя могли сбить. Слышишь, как гремят зенитки. А у тебя бумажные крылья. И одно крыло уже подбито, опущено.

- Меня нельзя уничтожить: пока живы дети, всегда будут бумажные Журавлики.

- У меня нет для тебя даже крошечки хлеба.

- Бумажным журавликам не нужен хлеб. Хлеб нужен тебе.

- Откуда ты прилетел?

- Из твоего будущего, Таня.

- У меня нет будущего.

- Что же, ты навсегда останешься девочкой.

- Блокадной девочкой.

- Но снаряд может пролететь мимо. И бомба не попадет в твой дом.

- Не все ли равно, от чего умирать. Может быть, от голода еще больнее.

- Давай улетим вместе на Большую землю, там есть хлеб, там жизнь...

Но Таня грустно посмотрела на Журавлика и покачала головой.

- Я не могу улететь без мамы, - сказала она.

Голос Тани как бы отделился от нее, стал чужим - хриплым, простуженным.

"Мама умерла 13 мая в 7 часов утра 1942 года... Савичевы умерли... Умерли все... Осталась одна Таня..."

Ее голос оборвался. Но под сводами ледяной комнаты, как эхо, зазвучали другие голоса, такие же приглушенные, охрипшие:

- Осталась одна Валя... Остался один Вадим... Осталась одна Катя... Женя... Кира...

Тане откликались дети такой же судьбы, и их имена разносились по свету. А потом они захлебнулись, умолкли. И в давящей тишине, как неторопливые удары метронома, застучало сердце города, который через силу жил: тук... тук... тук...

И вдруг с болью и отчаянием Таня позвала:

- Мама...

Она не могла крикнуть - не было сил - она прошептала: "Мама".

Но Мама услышала. В тишине раздались тихие шаги. Скрипнула дверь. Я поднял глаза - и вздрогнул: в дверном проеме стояла моя Мама. Моя! Я не мог ошибиться! Только она почему-то стала ниже ростом, совсем маленькая. А может быть, это я так вымахал за годы разлуки? Нас окружал ледяной холод, но Мама почему-то была в легком платье с цветочками, в таком я видел ее в последний раз...

Она вошла в комнату, даже не взглянув в мою сторону.

Я же неотрывно смотрел на Маму, хотелось броситься навстречу, прижаться к ней, спрятать голову на ее груди, как в детстве. Но я не мог шевельнуться, не мог произнести ни слова. На какое-то мгновенье я скосил глаза на Таню. Она тоже была в оцепенении, только глаза ее расширились, посветлели. Я почувствовал, что она приняла мою Маму за свою. Но Мама так же молча прошла мимо Тани, и я услышал Мамин голос:

Я по Ленинграду не бреду

Не бреду устало.

Я свою блокаду

Для себя прорвала.

Не смотрю я в небо: